— Васьки Топлякова работа! — кричал с дороги старый Морков.
Рядом с ним крестилась его старуха, высокая, костлявая, в темном платье.
Сам же Морков был в одной нательной рубахе и потому особенно заметен в белом среди других, стоявших плотной стеной и молча взиравших на то, как высоко, кувыркаясь, взлетают полыхающие, словно в газовых накидках, выброшенные головни, как открываются в небо языки огня и как весело трещат, сгорая на ветру, тонкие пластины щепы.
Дом горел ярко и дружно, и отстаивать его было так же невозможно, как невозможно было и проникнуть в него, чтобы хоть что-нибудь спасти.
— Васька поджег, больше некому! — озираясь на темный, с черными в красных отблесках окнами дом Василия, кричал все с большей яростью старый Морков. И причины на такое тяжкое обвинение у него были. Не раз грозился Василий отомстить за свою поломанную жизнь Моркову, хотя он оправдывался и тогда и много позднее, ссылаясь на сложную обстановку и несознательность масс. Но что ему, Василию, были эти оправдания? И, подвыпив, он плакал, и кричал, что любил он только Татьянку, стучал тяжелым кулаком по столу, в безысходной тоске крутил головой…
Давно это было, в тридцатом году, в разгар коллективизации. Тогда поставил его, Ваську, еще совсем зеленого парня, председатель колхоза Андрей Морков, издерганный, резкий человек, сторожем на конюшню.
А Васька, вместо того чтобы охранять лошадей, следить за порядком, убежал к девчатам на посиделки, а оттуда ушел с Татьяной в поле и всю ночь простоял перед ней, как перед березкой, а в это время на конюшие ожеребилась кобыла — и как уж случилось, но придавила жеребенка насмерть.
— Твой недогляд, — испепеляя Ваську взглядом провалившихся от бессонницы глаз, сурово сказал Морков.
Васька стал выкручиваться, — что, мол, всего на минутку отлучился по надобности, но он тут же оборвал его:
— Ври больше! Или кто другой был с Татьяной?
И отдал Ваську под суд.
— Зря это, и в своем хозяйстве случается такое, — заговорили мужики. — К тому же молодой.
Но он был непреклонен.
Просил его Васькин отец, чтоб простил он, но Морков и слушать не захотел. Мать Васькина поплелась к нему поздним вечером с подарком, хотела кинуться в ноги. Но он не пустил ее в дом.
И засудили Ваську. Еще хорошо, не посчитали вредителем, врагом народа.
За время, пока Васька строил Беломорканал, Татьянка успела выйти замуж и нарожать ребят, — и когда он вернулся и узнал обо всем этом, то хотел себя решить жизни, но вовремя доглядели за ним, а потом уже, несколько позднее, когда отошел, стоял перед домом Моркова и кричал: «Ну, дядя Андрей, попомни, я не я буду, если забуду!»
За такую угрозу Морков хотел было тоже отдать его под суд, но, посчитав, что время сгладит все, Васька остынет, пожалел его.
И совсем ему было невдомек, что угроза его не только не забудется, а от каждой встречи с Васькой все больше будет внедряться в память, и он, Морков, старый вояка, станет оглядываться, словно ожидая удара со спины.
Облегченно вздохнул, когда по селу прокатилась Васькина свадьба. Ну, думал, теперь Васька угомонится, отойдет у него обида, посыплется ребятня, не до того будет; но не прошло и года, как затосковал Васька, и опять вспоминал свою Татьянку, а это значило — не забыл он его, Моркова, разрушителя его жизни.
И снова глухая тревога заставляла внезапно оборачиваться, настораживаться, когда слышал за собой в темноте чьи- то шаги, и просыпаться ночью от невнятного крадущегося шороха.
Кто знает, до чего бы все это дошло, но началась война. Василий, к тому времени уже здоровый, сильный мужик, пошел воевать. И не попадись в тот день ему на глаза Морков, может, и прошло бы все, но, увидя его, Василий, возбужденный от бабьих криков, слез, причитаний и самогона, погрозил ему пальцем.
— Дай бог вернусь жив-здоров, дядя Андрей, посчитаемся!
И укатил, пыля телегой, а Морков глядел ему вслед и желал в душе, чтобы не вернулся он, остался там, хотя и понимал, что в такой час неладно так думать.
Но Василий вернулся с орденами, медалями и двумя золотыми нашивками за тяжелые ранения.
Встреча произошла посреди улицы летним днем. Шли по разным сторонам порядка, встреч друг другу, и Морков как-то посчитал неловким не поздороваться с возвратившимся фронтовиком и подошел к нему,
— С прибытием, значит, Василий Андреевич, — сказал он.
— С прибытием, значит, — разглядывая его, как какую диковину, ответил Василий, и сказано это было с особым значением. И Морков, уже отвыкший от тревожной оглядки, услыхал, как в груди глухо, в самое дно, стукнуло сердце. И впервые тягостно ему стало от нелюбви этого человека к себе, и, не показывая вида, что понял его, радушно сказал:
— Здравствуй, Василий Андреевич. Поздравляю с победой! Экого врага одолели, а? — и протянул руку.
Но Василий руки не принял, обошел его и зашагал дальше.
«Не забыл, значит…» — подумал Морков и на первой же неделе направил его в лес на заготовки. С глаз долой! Стране нужен лес, вот и давай его, Василий Андреевич! Гони кубики, живи на картохах. Авось деревом тебя прижмет, укоротит росточек, а то уж больно длинным вымахал! Будь ты неладен!
Другим мужикам подмену устраивал, Ваське никогда! Три зимы не выпускал из лесу. И весной и летом не давал передыху — работы на полях хватало.
Почернел Васйлий Андреевич, только глаза и остались синими, а так весь как головешка. И все затем, чтоб уж на один конец: или бы взорвался Васька и тогда от суда бы не ушел, либо смирился. Но ни того, ни другого не произошло.
Еще стало тревожней, когда освободили от председательства. С рядовым-то легче расправиться! И ворочался без сна в постели старый Морков, и днем не находил себе места, и не раз думалось — взять бутылку водки и пойти к Василию. На мировую. Упросить его.
Ну, мало ли чего не бывает в жизни. Неужели уж так до самой смерти и ходить во врагах? Вась!.. Но знал, ничего из такой затеи не получится, и еще тоскливее становилось на сердце…
И вот горел дом. Через сорок лет после того дня, как Васька пригрозил отомстить Моркову. Горел весело. Ярко. С треском. Облизывал пламенем стены со всех сторон. Задирал крышу. Из окон выметывались красные языки. И все дальше отодвигалась тьма. И он, старый Морков, хозяин этого дома, стоял посреди дороги в нательной рубахе и кричал.
— Васькина работа! Он поджег! Он, больше некому!
— Да полно тебе грешить-то! — дергала его за руку жена. — Трясучий. Это она так прозвала его за то, что от старости стал весь трястись, даже губы у него тряслись.— Ты поджег дом-то, ты, своей цигаркой… ведь с локоть заворачиваешь… ну и заронил искру, а Василий-то Андреич Топляков вот уже с месяц как отошел в мир иной, царствие ему небесное… Путаешь все, старый.— И старуха широко перекрестилась, глядя на полыхающий дом.