Белесая дымка скрывала убегающую к лесу зимнюю дорогу… Машин с семенами пшеницы нового сорта не было видно. Председатель колхоза, Иван Васильевич Буйнов, был явно не в духе.
Привыкший делать все основательно, а распоряжения свои проверять самолично, Иван Васильевич уже битый час пританцовывал у закрытой на большой висячий замок, двери.
Он достал сигарету и, прячась от ветра, закурил, чтобы как-то отвлечься и приглушить нахлынувшее раздражение. В голове клубком закрутился утренний разговор с Николаем Соколовым.
Да и сыр-бор-то разгорелся, считай, из-за пустяка. Жалость, вишь, его разобрала к старухам, которые забыли, когда и в колхозе-то работали. Ты, говорит людей не видишь и души, говорит, у тебя вовсе нет, а если и есть, так чешуей рыбьей покрылась.
Эти старухи, говорит, мужей на фронте потеряли, а одной век вековать — совсем не мед пить. И не их вина, говорит, что ребятишек нарожать не успели. Да они такое заслужили! Были бы сыновья или дочери — тогда другое дело.
Все эти рассуждения Иван Васильевич выслушал, хоть и подмывало его ощетиниться. Но, когда Николай сказал, что председатель вроде Ивана, не помнящего родства, и, что, будь его воля, он ни за что не доверил бы людьми руководить таким черствякам, Буйнова взорвало.
Накричав он шумно хлопнул дверью и опрометью выскочил из конторы. Такого с ним, кажется, никогда не бывало. И вот теперь больше часа мерзнет на ветру у колхозного амбара и в который раз перебирает в памяти детали неприятного разговора.
С чего бы взял: «Черствяк, эгоист, души нет». Будто кто без него, Буйнова, поднял фермы и мастерские, добротные магазин и клуб. Да мало ли всего? А что старухи? Живут себе. Летом на солнышке бока греют, зимой — на печке.
Пенсию получают, государство о них заботится. В гости к ним, конечно, он не ходит. Так и смешно бы было. Нет, перегнул глава, как пить дать. По молодости, конечно, не по злому умыслу.
Иван Васильевич плюнул с досады, и направился к деревне, намереваясь отогреться на подворье колхозного механика, да заодно и о делах потолковать.
Первый дом, вернее избенку, утонувшую в сугробах, Буйнов уже прошел, занятый своими мыслями. Но тут его что-то как бы кольнуло, Иван Васильевич остановился. Поморщил лоб. Да! Утренний разговор.
Председатель потоптался на месте, потом, решительно махнув рукой, шагнул в сторону подслеповатой избенки, мучительно силясь вспомнить фамилию хозяйки. Но кроме когда-то слышанного «Баба Даша», ничего не вспомнил. «А, да ладно, — подумал он, — старухе, чай, на восьмой десяток, не обидится».
Дверь, которую с трудом открыл Иван Васильевич, отозвалась надрывно-скрипучим и ржавым стоном. В полутемной избе пахло вареным картофелем, горьковатым дымком и какими-то травами.
От двери испуганно шарахнулись колченогая курочка и крупный петух, с поблекшим, опаленным морозом гребнем. Буйнов в нерешительности остановился, крякнул, снял с головы мохнатую шапку и шумно начал отряхивать с нее быстро отсыревший снег.
— Ты, что ли, Мартемьяновна?
Ситцевая занавеска, прикрывавшая с боку большую русскую печь, чуть вздрогнула, сдвинулась. Сухонькое морщинистое лицо с глубоко запавшими глазами выглянуло и тут же спряталось.
— Ах ты, батюшки-светы, гость-то какой! Иван Васильевич, — запричитала баба Даша, торопливо спускаясь с печи. — А я думала — Мартемьяновна: молоко у нее беру.
Старушка суетливо накинула на себя ватную безрукавку н удивительно звонко нараспев сказала:
— Милости просим, Иван Васильевич. Раздевайтесь, проходите вперед. Какими дорогами-путями? Знаю, человек вы занятой.
— Да так, случаем, — смутился Буйнов, — автомобилей с пшеничкой ждал, а ветерок-то того, прохватило чуток. Дай, думаю, зайду — отогреюсь малость.
— Вот и хорошо, вот и ладно. Тепла-то, правда, маловато (баба Дарья выразительно дохнула белым паром), но ничего, постараемся — и тепла нагоним, хоть ненадолго, а будет.
Иван Васильевич вошел в переднюю комнату. Стол, несколько видавших виды, но чистых стульев вокруг него, под потолком цветастый старомодный матерчатый абажур. Посреди пола на листе жести железная печка, которую в свое время называли «буржуйкой». Буйнов поднял глаза на передний угол и остановился взглядом на иконе «Николы Чудотворца» в медной ризе под стеклом, изрядно засиженном мухами и, видимо, давно не мытом. Баба Даша перехватила взгляд председателя и, сконфузившись, сказала:
— Не для веры бог-то, Иван Васильевич, — пуще для порядка. Свекровь, Домна Финогеновна, в военную годину повесила, когда Сереженьку проводили. А потом, когда его супостат свалил, да и свекор-то Сидор Флегонович на военных дорогах потерялся, Домна Финогеновна частенько перед «Чудотворцем» молитвы шептала, чуда ждала. Да какое чудо! Так и умерла в одночасье. Хотела я одно время снять икону-то, а потом подумала, какая она мне помеха: висит — хлеба не просит.
Иван Васильевич окинул взглядом много раз скобленные стены, потолок, фотокарточки в серых аляповатых рамках, снова нащупал передний угол, пробежал глазами сверху донизу. У самого пола, там, где половицы касались бревен, расплылось большое белое пятно пушистой изморози, окаймленное темной со слезинками наледью.
«Беляк, в самом деле беляк», — удивился Иван Васильевич. Ему вспомнилось, как в далекие-далекие годы отец в холодные зимние вечера, когда стены гулко стреляли от мороза, сидя с цигаркой у печной вьюшки, задумчиво говорил: «У Тимохи опять зайцы-беляки по углам поселились».
Мать почему-то сразу грустнела, а он, Иванка, никак не мог понять, почему зайцы выбрали холодную старенькую избу многодетного дяди Тимофея.
«А, может, и прав глава?» — шелохнулась нехотя глухая мысль. Но его тут же вспугнуло еще не угасшее раздражение, вызванное утренним разговором.
Баба Даша между тем положила в «буржуйку» коротко нарубленных сухих еловых веток, загремела железными рукавами, соединяющими маленькую печку с большой, чиркнула спичкой, и желтый огонек лисенком заскользил по смолистому сушняку. Запахло горьковатым дымком, печка защелкала, загудела, приятным теплом дохнула в лицо председателя.
— Большая отрада в зимнюю пору, — кивнула баба Даша в сторону раскрасневшейся печки. — Вот теперь и телогрейка, считай, что лишняя. Жаль — ненадолго.
Она ловко сбросила на деревянный лежачок безрукавку, глянула на стол, извинительно всплеснула руками:
— Батюшки-светы! Совсем спятила старая: гость на ногах стоит. Самовар стынет. Не обессудь, Иван Васильевич, садись, батюшко. Чем богаты, тем и рады. Чайком-то аккурат погреться.
Иван Васильевич пил чай из блюдца, держа его на растопыренных пальцах левой руки, сахар не клал в чашку, а прикусывал так, как делала хозяйка.
Правда, баба Даша прежде, чем отхлебнуть, каждый раз дула на блюдце, складывая тонкие старческие губы в смешную трубочку. По всему виделось — чаепитие ей доставляло большое наслаждение. Но присутствие такого гостя чем-то сковывало ее, заставляло настораживаться.
Иван Васильевич чай прихваливал, но делал это больше из приличия, потому что в глубине снова шелохнулось то самое. Оно заставило его еще раз оглядеть избу: большие трещины на стенке печи, неумело замазанные глиной, кривобокая табуретка, будильник на этажерке, неизвестно сколько дней или годов.
Наконец, взгляд его задержался на папке, перевязанной суровой ниткой. Он встал, взял папку, осторожно сдул пыль, постучал ногтем по дряхлому переплету, как бы спрашивая, что там и позволит ли хозяйка посмотреть.
— Жисть тут моя, не теперешняя — эта вся на виду, — а та, главная, — опустила голову баба Даша.
Блюдце на ее пальцах вдруг начало мелко-мелко подрагивать, расплескивая на стол остатки чая.
— Жисть-то, она у каждого по-своему оборачивается. А как знать это до поры до времени никому, не дадено.
Иван Васильевич присел к столу, осторожно открыл папку. Сначала перебирал бумаги торопливо, не вчитываясь, потом задумался, посуровел, собрал на лбу гармошкой многочисленные морщины, захлопнул папку, побарабанил пальцем по картонной корочке и снова, но уже осторожно, словно страницы редкой книги, начал переворачивать листок за листком.
— Чегой-то вы, Иван Васильевич, — нарушила молчание баба Даша. — Коль из-за машин, так не к чему горевать: погода, глянь, поунялась, сама слышала — выходила на крылец — тарахтит у леса, как есть, Витюхин трактор. Чай-то, поди, совсем простыл. Какой в нем прок, в холодном? А горячий — и сердце греет, и душу веселит. Я самоварчик мигом…
Нет, не о машинах с пшеницей думал сейчас Буйнов. Нет, что-то другое, новое, тревожное и теплое, горькое и возвышенное, отвергающее и принимающее родилось в его душе.
— Спасибо, баба Даша, за привет, за чай, за… — Иван Васильевич встал из-за стола, — спасибо, Дарья Ивановна.
Он круто повернулся, снял со стены полушубок, накинул его на плечи и долго не мог попасть в рукава.
Баба Даша в некотором замешательстве и недоумении глядела на Буйнова, часто мигая белесыми ресницами и повторяя:
— Не обессудь, Иван Васильевич, не обессудь, батюшка, чем богаты, тем и рады. Ну, а про жизнь, что говорить? Грех обижаться: и хлеб, и сахар, и чаек завсегда водятся. Иного ли старикам надобно. А ежели что, случаем, — не без добрых людей.
Иван Васильевич надел шапку, попрощался и, взявшись за дверную скобу, остановился в нерешительности:
— Дарья Ивановна, тут такое дело, хочу попросить на вечер папку вашу, что про жизнь. Интерес один соблюсти.
— Возьми, батюшка, коли интерес, возьми. Мне она и вовсе теперь ни к чему. Глазами-то плоха стала.
…Буйнов с трудом выбрался через сугробы на чуть приметную дорогу, остановился и теперь уже внимательно осмотрел домик бабы Даши. Сейчас он заметил и остатки почерневшего от дождей и ветров палисадника, и покосившийся ветхий плетень, и облупившиеся оконные рамы, и крышу с обшарпанными драночными краями, и печную трубу, густо и неумело заляпанную красной глиной.
Сколько раз проходил и проезжал здесь председатель, и только сегодня, вот сейчас, посмотрел совсем другими глазами на этот серенький неказистый домик, в котором долгие годы живет в одиночестве Дарья Ивановна Столетова.
Иван Васильевич шел, то и дело оступаясь в рыхлый снег, невпопад отвечал на приветствия встречных и почти никак не прореагировал. Потом, уже в конторе правления, он бессвязно отдавал распоряжения подписывал какие-то документы, а сам неотступно думал о бабе Даше, о ее покосившемся домике и о старой обвязанной суровой ниткой папке, которая интересовала его сейчас, пожалуй, больше всего.
— Пойду домой, занемоглось что-то. Пусть туда звонят, коли что, — хмуро сказал он молоденькой бухгалтерше и взялся за папку.
Дома в ответ на удивленный взгляд жены буркнул что-то невразумительное, разделся и прошел в переднюю. А когда та, обескураженная, попыталась выяснить отношения, недовольно бросил:
— Не замай: дело тут такое приключилось.
Иван Васильевич склонился над столом, бережно размотал серую прочную нить, раскрыл папку и взволнованно извлек из нее поблекший треугольник с выцветшим армейским штемпелем. Осторожно развернул хрупкий листок. Полустертые буквы с трудом складывались в слова: «Здравствуй, дорогая Даша! Пишут тебе сослуживцы твоего мужа Сергея. Мы долго не решались сообщить, зная, что можем причинить боль, но потом решили все-таки написать, как храбро сражался Сергей, которого уже нет с нами. В том последнем бою, он не дрогнул и до конца выполнил долг перед Родиной…»
Буйнов вздрогнул и едва не уронил письмо.
И он снова начал перебирать пожелтевшие бумаги: «Повестка. Столетовой Дарье Ивановне. 10 октября в 8 часов утра вам необходимо явиться в сельсовет по вопросу отправки на строительство оборонительных сооружений. Иметь при себе кружку и теплую одежду». Да. Это та памятная осень. Это трудовой фронт.
И опять воображение рисовало картины далекого прошлого. Глухая осень. Грязь, холод, ветер. Поблекшее ржаное поле, а на нем люди — молодые женщины, старики, подростки, в неуклюжих, жестких от сырости телогрейках, с лопатами в руках.
Иван Васильевич встал, подошел к окну и снова, всматриваясь в темноту, начал перетряхивать в памяти события минувшего дня.
Жена на кухне громко звякнула ведром и с раздражением сказала:
— И впрямь лихоманку подхватил, будь она неладна! Стоишь бирюк бирюком.
— Ты вот что мне лучше прикинь: сколько в нашем колхозе одиноких наберется, таких, как баба Даша?
— Хмурной ты какой-то нынче. Уж не бредишь ли? Ночь на дворе, а ему, вишь ли, старухи блазниться начали. Сколько, да сколько! Ну, может, во всех деревнях-то с десяток и найдется. А что?
— С десяток, говоришь? — Он глухо кашлянул в кулак. — А впрочем, цифра тут ни при чем. Завтра же с Николаем хорошенько обмозгуем.
Иван Васильевич бережно сложил пожелтевшие бумаги в папку. Задумался. «Бездушный, черствый, невнимательный». А что? Может, и прав? Пожалуй, прав. Из молодых, а глядит в корень….