С дальнего торца поля обрезала промятая, расплывшаяся дорога. Желтые хвосты, тянувшиеся из-под колес, тут же заворачивало ветром к Анастасии и девушкам из города, за которыми она присматривала, несло над иссохшим до звону льном.
Из-за леса, тяжко переваливаясь и охая на ухабах и рытвинах, вывернулся автобус, доехал до столбика с указателем и остановился, раздвинул шторки дверей. Вышел человек, огляделся, нахлобучил глубже на голову фуражку, чтобы не снесло ее ветром, и мелким, слабым шагом пошел по тропинке.
«Кто бы это? — думала Анастасия, издали пытаясь узнать прохожего. — На Овражки идет…»
Прохожий приблизился настолько, что различимо стало его толстое, нездоровое лицо. Анастасия узнала Николая Геранина, первого парня на деревне в девичьи ее годы, председателя сельсовета, начальника мастерских колхоза и, наконец, никого, ну просто никого.
Не видела она его примерно год, слыхала — хворал тяжко — и все же поразилась, как перевернуло Николая. Выглядел он сейчас вовсе стариком.
«Ба-а-тю-у-шки-и!..» — подумала Анастасия и, пока думала это, протяжно, нараспев, будто вслух, — вспомнила, как ухажорил с ней Николай, каким молодцом был в давнее то время.
Подружки ей завидовали: «Кавалер хоть куда. Николай ей нравился — видный был, рослый, кровь с молоком, и в поступках очень правильный, но вот в характере его, в холодной насмешливости тревожило что-то, она и сама не знала что.
Время было крутое, сумбурное. Николай сразу и четко определился. Направили его на курсы, уезжал он туда чуть ли не женихом Насти. Учился на тех курсах и еще один парень — земляк.
Николай домой редко наведывался: бережлив был, да и город его завлекал, а у земляка отец — инвалид, и он пользовался всяким случаем, чтобы побывать дома и что-нибудь поделать. Как-то Николай попросил его заглянуть по пути к его родителям. Тот зашел.
Геранины передали с ним узелок с колобками и шкаликом самогона. Земляк посылку доставил, а жили они в одной комнате, и так уж было заведено у ребят этой комнаты, что каждый, кому присылали или привозили гостинец, делился с товарищами. Николай спрятал узел под койку, и — молчок.
Земляк хотел его пристыдить, но не поверил догадке своей, решил — приберегает земляк для какого-то особого случая. Так прошло дня два-три. Никто Николаю намеков не делал и держались с ним по-прежнему, по-товарищески. И вот однажды среди ночи будит земляка осторожное бульканье и хруст — словно вороватая кошка лакомится.
Был он Николаю соседом и только и сделал, что глаза открыл. И увидел, как он, с головкой накрывшись одеялом, торопливо уминает свои колобки и посасывает самогон.
Ну, мелочь вроде бы, пустяк, ну, и пускай бы себе. А у того сердце зашлось от стыда, что земляк он Геранину, что и лежит-то рядом. Сдержал он себя тогда, и товарищам по курсу словом не обмолвился после. Месяц примерно спустя под каким-то предлогом попросился в другую комнату и перестал здороваться с Николаем.
Но дома, видно, он об этом случае не промолчал, и дошел слух о жадности Гераниных до Насти. Разговорились об этом женщины, что в сыром и ветхом хранилище, при свете керосиновой лампы резали картошку на семена.
А Настя как раз внесла освободившиеся корзины, складывала их в первом отсеке хранилища. Засомневалась было, было подалась вперед, чтобы защищать, спорить, но тут, показалось, кто-то шепнул ей на ухо: «А ведь правда, правда, Насть…»
Вспомнив все это, Анастасия опять, задним числом уже, порадовалась, что развязалась тогда с Николаем, одной тропкой не пошла с ним. Худая бы и ее жизнь была, худая с истока самого.
А он-то как бесился, когда узнал, что выходит она за Володю Онучина. Примчался в день свадьбы, у сельсовета встретил, отвел от жениха, заклокотал в самое лицо:
— Что ты творишь, опомнись, дуреха! Он же никто, ничто, в семье шестой… И когда вы только столкнулись, а? Или по-за мной, а?..
— Он меня давно любит, — ответила Настя, — а я давно это вижу.
И к родителям ее заявлялся, упрекал — не доглядели, и плакал пьяными злыми слезами. И на свадьбу ввалился вместе с братом своим, грозил скандал учинить, но старики его осадили:
— Дело сделано, ты уж не встревай. Да и про курсы вспомни. Прожжешь рясу-то, потом белыми нитками не зашьешь…
Геранин, отпыхиваясь, остановился, уставился недобро желтыми, в жидких дряблых мешках глазами.
— Здравствуй… Все работаешь?
— Да какая работа. Вот, за городскими приглядываю — лен поднимают. А все же при деле…
— Ишь ты, и смеешься еще…
— Весело мне, вот и смеюсь, — ответила Анастасия и поддела: — А тебе, вижу, не до веселья.
— И не говори, — натянуто улыбнулся он, обнажая желтые, как и глаза, прокуренные зубы в бледных деснах. — Иссякаю…
— Чего ж так? — Анастасия все не могла переломить в себе эту снисходительность к нему, безжалостную, занозистую. — Рано тебе иссякать-то.
— И по моему счету — рано, — согласился он, — а вот, сама видишь. — Анастасия кивнула. — В больнице лежал — инфаркт. — Целый букет болезней-то. Опять же печень, название какое-то трудное.
— Не жалел ты себя, отсюда и букет твой, — прервала она.
— Это верно, — воодушевился Геранин, — верно! Да ведь время-то какое было… — Он вдруг споткнулся на слове, растерянно поморгал сморчковатыми веками и пристально, недоверчиво уставился на собеседницу. — Ты вот тоже себя вроде не жалела, а однако ж…
Анастасия тихонечко хмыкнула, острые искорки блеснули в ее светленьких, глубоко сидящих глазах. Ей смешно стало, что Геранин не понял ее тайной усмешки и так вот — уверенно, не смущаясь, ставит себя рядом с ней, да еще и повыше, с обмолвкой — «вроде не жалела».
А усмехнулась она на то давнее, но памятное время, когда в конце сорок первого Геранин пришел с войны насовсем после тяжелого ранения. В исполкоме райсовета он намекнул, что в офицерской должности был — ротой командовал и справлялся не хуже других. Его рекомендовали в председатели сельсовета.
Геранин дело повел сперва осторожно, оглядываясь, придерживал себя и таил. Когда полегчало всем, когда дальше, на запад и ближе к победе откатилась война, осмелел, окреп. Особенно сблизился он с колхозным бригадиром.
То и дело видели люди, как они верхами, на пузатеньких колхозных лошадках гуляли среди полей, направляясь или домой к бригадиру, или на пасеку, где колдовал дед Герасим, беленький, благообразный, на боженьку похожий, — лакомиться весенним медком.
Туда бегала к Николаю Полька Кузнецова, молодая, шустренькая солдатка с вечно полуоткрытыми, полными, вывернутыми губами.
Хороша была, полнотела, томилась по мужской ласке, как все дочери этой земли, да не утерпела, сорвалась, открыто гуляла с Гераниным — с покоса, не стыдясь глаз людских, бежала навстречу, стоило ему только появиться.
Геранин к тому времени был женат, городскую взял — учительницу, но та или не знала ничего, или беззаветно верила мужу, или, что больше похоже на правду, переживала все в себе.
Продолжалась связь их до тех пор, пока муж Полины не вернулся с войны. Неизвестно, что промеж них было, но только уехали они вскоре под Воронеж куда-то. А у Геранина на этом не завязалось, и еще были, даже девчонки из города, хотя ему уже за сорок перевалило и нехорош он стал.
— Ну, чего молчишь-то? — подозрительно спросил, наклоняясь к ней и заглядывая в лицо.
А она вдруг подумала, что это последняя их встреча, последняя такая вот, когда говорят они о всей прожитой жизни, и надо об этом говорить, не поздно пока. Кто знает, может, и впредь они свидятся, да мельком, на людях, в суете и озабоченности всяческой, а так вот близко уже не сойдутся.
— Не то я сказать-то хотела, — ответила она. — Другое, да ты ловишь, как тебе слышно. Не берег-то ты себя не по-нашему, по-своему. Печень, говоришь? Знамо дело, перетрудил ты ее, как ей не болеть? Я вот тебе открою, как все мы узнавать стали, сильно ты пьян или в меру. Скажем, верхом ты возвращаешься и словно деревянный на коне-то сидишь, того гляди — переломишься, или идешь столбом, прямой весь и молчком, хоть кто с тобой заговори. Увидим тебя таким-то издали еще и уж наперед знаем — только и сил в тебе, чтобы любовнице на руки свалиться… Вот, глаза таращишь, тебе и невдомек, как мы тебя знали… А шашни твои с Полькой, с другими? А увертки твои, да плутни, да нрав супротивный! Вот сердце-то и сносилось. Железное оно у тебя было, железное, а не выдержало. И так-то чего в тебе ни коснись — измотал, перетрудил.
Лицо Геранина, пока она говорила, пятнами зацвело, стало лилово-бурым, с воспаленной краснотой возле скул.
— Ерунду несешь! — оборвал он, и в грубости его, в раздувшихся ноздрях тяжелого утиного носа выразился весь прежний, крутой характер Геранина. — Завидуете мне. Я жил, как хотел, а вы все куксились, а теперь вам зло.
Да неужто для того жить, чтобы сухую Корку глодать, а? — Он не дождался ответа, перевел дыхание и, прижав руку к левой стороне груди, прислушался. — Вот, с перебоями…
Поздно завидуешь, старая. Ну, не всегда я прав был, случалось — и перегибал, так, может, из-за тебя же ожесточился. Оби- дела-то как… Тоже мне, нашла ломоть с маслом — Володьку. Чем он перетянул, поныне ума не приложу…
— И полно, — сконфуженно отмахнулась Анастасия, — давность какую вспомнил. Стары мы, чтобы тогдашнее дело разбирать.
— Да, — сухо посмеялся он, — и то правда. — Жалкое, протестующее выступило в чертах его лица, в глубоких морщинах, в неожиданно вялой и скорбной линии рта. — Вся жизнь прошла, а где, когда был я сыт ею — не знаю.
— О ней-то думаешь? — спросил шепотом, с беспокойством в глазах, так, будто рядышком стояла она и подслушивала.
— О смерти-то? — просто и прямо спросила Анастасия и только удвоила беспокойство его. — Чего ж о ней думать, чего звать без времени? Сама, чай, придет…
Не боишься? — ехидно, не веря, спросил он и так впился ржавыми, как вода с торфяного болота, кружочками с тусклой чернотой в середине, впился, навострился весь, готовый поймать малейшую, хоть с маковое зернышко, неправду.
Анастасия задумалась и ответила раздумьем этим, как перед иконой:
— И пострашней было — не сторонилась, а в жизни много кой-чего пострашней и не один раз встренется… И чего бояться? Все я успела, что могла, долгов за мной тоже нет. Врасплох она меня не застанет. Нет, — закончила она уверенно, — не заботит меня это.
Взгляд старика стал тусклым, равнодушным — не поверил он.
— Врешь, поди…
— Как хочешь думай.
— Смиренница стала, — он вздохнул. — А я не могу смириться… Как затрепыхается оно или заскулит, как в тисках, и я скулю. Закричать впору…
Геранин помял подбородок и обвисшие обезьяньи щеки трехпалой ладонью. Безобразна и жалка старость, не накопившая покою в душе!
— Ну, ладно, будь… Пойду потихоньку…
Анастасия засмотрелась вслед ему, со спины еще более тусклому, бредущему в летящей и обгоняющей пыли. Всю-то дорогу будет преследовать его она, до самого дома, тоже одинокого, пустого.
Анастасия смотрела и думала, сама поражаясь жестокости своей мысли, что никому уже не в радость, не в добро износивший себя до времени человек, этот. «Да что же так-то?» — спросила она себя и вспомнила, что нет сегодня у Геранина ни друзей, ни врагов, ни близких.