Эту печальную весть Павел Георгиевич получил в ту минуту, когда он уже готов был открыть совещание работников руководимого им управления. Раздался телефонный звонок, он привычно снял трубку и услышал тревожный голос жены:
— Павлуша… только что пришла телеграмма, — торопливо, хрипловатым голосом сообщила Анна Ильинична и умолкла. Видимо, не решалась сразу сказать — что же в ней? Павел Георгиевич отчетливо слышал взволнованное дыхание жены.
— Ну, — требовательно спросил он. — Что же там?
Услышав металлический голос мужа, Анна Ильинична послушно ответила:
— Передаю дословно: «Выезжайте: умирает мать. Анфиса…»
Теперь замолчал ошеломленный Павел Георгиевич. Всего лишь три слова… Привычные, они выразили вдруг всю горечь невозвратимого, хотя — говорил трезвый ум — естественного и неизбежного. Как живой, встал перед ним знакомый и — такой далекий-далекий облик…
Павел Георгиевич тихо сказал в трубку:
— Готовься к отъезду. Билеты я сейчас закажу…
Уже поздно вечером «москвич», лихо промчав по малолюдному городу, подкатил Павла Георгиевича к квартире.
— Обожди, — наказал Павел Георгиевич шоферу.— Сейчас отвезешь нас на вокзал…
Быстро пробежав по коридору, он нетерпеливо открыл дверь.
Анна Ильинична, уже одетая по-дорожному, встретила его молчаливым взглядом. В глазах ее стояли слезы.
— Аня…
Произнес он это «Аня» так непривычно тепло, — она вся как-то потянулась к нему. И не сдержалась, уткнулась лицом в его широкую грудь. И без того маленькая ростом, хрупкая какая-то, сейчас она казалась такой беспомощной, одинокой…
Одинокой… А ведь это действительно было так.
Пятнадцать лет прожили они вместе без ссор. Пожалуй, это была даже трогательная дружба — с той самой минуты, как встретились они на студенческой скамье: возмужалый и шумный Павел в фронтовой шинели и она, веселая хохотушка Анка…
Вот так, взявшись за руки, чтобы потом никогда уже их не размыкать, и пошли они по жизни… Любящая, до покорности преданная, она встречала мужа, возвращающегося с работы, так, будто не видела его «целые веки»!..
Сильный, не утративший юношеского восторга Павел брал свою хохотушку на руки, кружил по комнате. Потом… Потом отношения их стали сдержаннее, ровнее.
Павел считал, что он, опять продвинутый по службе на новую, чуть повыше, ступеньку, стал более загружен делами, более уставать и, естественно, был суше в отношениях с женой.
Он видел по-прежнему влюбленный, немного настороженный взгляд Ани и отвечал ей приветливой улыбкой. Павлу Георгиевичу казалось, что так они и идут до сих пор по жизни — рука в руку, душа в душу… О, если б он был хоть немного повнимательнее!..
Где, когда это началось?.. Невозможно установить. Но с некоторых пор Аня все чаще стала думать, что, в сущности, она ведь обижена счастьем. Может, такие мысли приходили к ней потому, что, как ни страстно желала этого Аня, у них не было детей…
А потом обнаружилось, что здоровье Ани вовсе слабое, и врачи посоветовали оставить пока работу. Начались лечения, поездки по санаториям и курортам. Постепенно Аня, веселая хохотушка, превратилась в тихую, замкнутую, болезненную на вид женщину.
Одно к одному: ей все более начинало казаться, что и Павел становится холоднее, отчужденней.
Не знал Павел Георгиевич, что Аня порой плакала по ночам — совсем беспричинно, даже сама она не смогла бы сказать, почему плачет. Однажды лечащий врач сказал ей: «Роды поправят ваше здоровье».
В ту ночь Аня опять поплакала — и на этот раз уже знала отчего… Лишенная радости материнства, но рожденная с большой материнской душой, она и впрямь чувствовала себя одинокой. А Павел Георгиевич, муж, близкий человек, все еще считал рассудочно: больна его Аня, видно, нужно ей какое-то особое курортное лечение…
— И вот сейчас, когда она вдруг потянулась к нему, как беспомощное существо, ищущее поддержку у сильного, Павел Георгиевич искренне недоумевал: «Ужель так тяжело переживает Аня потерю в сущности чужого ей человека?..» Будто впервые увидел он, что от его прежней хохотушки не осталось и следа. «Как же так? И — когда?..»
— Аня, — повторил он дрогнувшим голосом, чувствуя, как ее бьет мелкая дрожь. — Ну, полно, успокойся… Может, еще все хорошо, все хорошо…
Через несколько минут поезд уносил их в ночную муть. А впереди— там, куда так стремительно мчался экспресс, смутно зарделась предрассветная зорька.
Павел Георгиевич смотрел в окно на мирно спящий благодатным сном русский простор. Вспомнил глаза матери и ту извечную тревогу, что, кажется, навсегда затаилась в них…
Вспомнил все незабвенно дорогое, что было связано с именем матери. Показалось как-то странным и страшным, что впереди — не радость свидания, не трепетные объятия старческих рук, что привычный, запомнившийся с тех далеких времен уют и мир родимого дома навеки потревожен, сломан…
Павел Георгиевич взглянул на жену, которая смотрела в окно бессонно-воспаленными глазами с выражением той же тревоги. В руках она держала голубой конверт — верно, машинально вынула письмо из сумочки…
Увидев знакомый конверт, Павел Георгиевич вздрогнул: ведь это была последняя весточка, последнее слово матери. Совсем-совсем недавно прилетело оно из родимой деревеньки, такое необычное, как будто несущее и тепло, и тревогу материнского сердца…
Да, этому письму суждено было подвести какую-то важную черту в жизни Павла Георгиевича. Он любил мать, он — так казалось ему — горячо любил свою старую маму. И он делал, кажется, все, чтобы жизнь ее никогда не зналась с бедностью, с бедами…
Постоянно занятый неотложными служебными делами, он все-таки не забывал, что в лесной деревеньке, далеко отсюда, доживает старые годы его ласковая, добрая мама. Он не забывал вовремя послать ей денег…
В ответ приходили обычно самодельные, проклеенные крахмалом конверты, в которых лежали заветные листочки, исписанные старческими каракулями.
Мать благодарила за помощь, радовалась и гордилась, что Павлуша, слава богу, вышел в люди, подробно, как могла, рассказывала о своих повседневных делах и заботах.
Так перед Павлом Георгиевичем постепенно за многие годы сложилась целая летопись ее жизни. Он мог по памяти перебрать каждое письмо — так западали они в сердце.
И вот, всего неделю назад пришел этот голубой конверт. Из каждой строчки сочилась затаенная печаль!..
«…Чую и вижу: приходят дни мои к закату… В войну-то ждала, думала: ладно, пройдет людская страда, и встретимся, и отпразднуем свою радость, грех теперь пировать миловаться…
А вот и войны давно уже нет, а ты только два разка и побывал — побывал, будто птица на пролете. Да и то: сколько уж лет с тех пор прошло — и все у тебя дела, все некогда. Павлушенька, кровинка моя!
Боюсь унести в могилу печаль свою, что вот, не ровен час, остановится сердце так и не утешенным. Приезжай!.. Надеждой и верой живу, и — богу угодно — сколько дней осталось еще прожить. Чую, что мало…»
Тогда Анна Ильинична, прочитав письмо, тихо сказала с дрожью в голосе:
— Какой ты… Ну, как ты можешь!..
И глаза ее повлажнели. Павел и сам чувствовал за собой вину… Ведь он любит мать, любит…
Вдвоем, до глубокой полночи писали они ответ на это письмо. Иногда дребезжал телефонный звонок, и Анна Ильинична каждый раз отвечала в трубку: «Да, занят…»
Склонившись над листом бумаги, прижавшись друг к другу, как в первые годы их совместной жизни (Аня даже прошептала признательно: «Ты все-таки хороший, Павлуша…»), они подбирали слова, самые нежные и ласковые, шепотом произносили их, словно боясь потревожить эти необычайные, торжественные минуты…
Да, да, пусть мама не обижается: скоро, очень скоро Павлуша непременно будет у нее, покушает и ватрушек сдобных, и икорки грибной. Хороши маринованные грузди из студеного погребка после кружки густой, пенистой браги — ведь мама мастерица такое изготовлять!
А какая прелесть — ранним, погожим утром пройти по росистой траве к омутистым бочагам, забраться на корявый сук вековой ветлы и, как в детстве, кувырком махануть в студеную воду…
Да, как это могло случиться, как он мог допустить?.. Год за годом — сколько их прошло? — жил заветной мыслью о долгожданном свидании с матерью, с родимым домом, с лесной деревенькой, откуда начался его путь в поисках желанного счастья.
Он, кажется, нашел его, это счастье… Но та далекая пора оставила самые трогательные воспоминания.
Не раз он, собираясь навестить деревеньку, извещал об этом мать… И дни ожиданий были наполнены у него необычайной, какой-то детской радостью — действительно, так переживает провинившийся ребенок.
А дел не убавлялось. И, нужно сказать, чем больше оказывалось их, тем бодрее он чувствовал себя, и характер его становился настойчивее, упрямей. Да, он был человеком энергичным, деятельным, он знал самое высшее наслаждение — радость труда.
Более того, он дело ставил выше всего на свете… И, как-то само собой, поездка откладывалась на следующий год… И — не думалось, что, в конце концов, в некий «следующий год» это станет уже неисполнимо…
Хотелось сейчас же, сию же секунду быть рядом с нею, ласкать ее, поседевшую и годами согбенную, покорно склониться к ее ногам. Видеть ее жизнерадостной и счастливой, с задорным огоньком в глазах.
И перед ним встал, как наяву, неповторимый, знакомый с колыбели дорогой материнский образ…
Полуночным, самым тихим часом сельского мира Павел Георгиевич переступил порог родимого дома. И та неясная надежда, что теплилась в его душе весь этот долгий путь, мгновенно угасла…
«Все кончено…»
Слабый, приглушенный шелком абажура электрический свет непривычно таинственно освещал обитый красной материей гроб, убранный живыми цветами. Незнакомая женщина молчаливо встретила ночных гостей.
Павел Георгиевич подошел к столу, медленно снял шляпу и склонился над прахом матери. Лицо ее не выражало укора, нет… На нем так навсегда и застыла светлая и немножко скорбная, кроткая улыбка, улыбка человека, честно прожившего трудную жизнь.
Он сел у гроба и, уперев локти в колени, тяжело уронил на руки голову. Весь вид его как бы говорил: «Я виноват перед тобой, очень виноват. Прости меня…»
И, пожалуй, впервые за свою самостоятельную жизнь, Павел Георгиевич заплакал… Это была самая горькая минута в его жизни.
…Он почувствовал на голове робкое прикосновение чьей-то руки.
— Павел…
Измученная волнениями и дорогой, рядом стояла бледная и еще более похудевшая Анна Ильинична. Чувство жалости к ней пробудилось в Павле Георгиевиче — к его ласковой и покорной, такой чуткой и бесконечно любящей Ане. «Я и перед ней, верно, виноват…»
— Аня, тебе следует отдохнуть.
Он погладил руку жены и вздохнул.
— И вам, Павел Егорыч,— сказала незнакомая женщина и вышла на свет.— Вот уже час сидите так…
«Тетушка… Тетя Анфиса»,— вспомнил Павел Георгиевич и невольно подумал о том, как неотличимо схожи были они, сестры,— тетя Анфиса и его мать. Как все, все напоминает ему о былом!
Он было покорно поплелся за женщинами. Но, извинившись, снова вернулся к гробу. Нет, сейчас он не мог отдыхать.
Павел Георгиевич оглядел родимые стены. Здесь он родился, рос… Отсюда начался его крутой и нелегкий путь в большую, деятельную жизнь…
И того, что цепко хранила с тех времен память, он не увидел здесь — нищеты. Напротив, все говорило о том, что в этот дом, подновленный совсем недавно колхозными мастерами, прочно вошло благополучие.
— Ах, мамка, мамка,— не переставал твердить он, вновь и вновь невольно вспоминая то, о чем с такой искренней и порой папиной гордостью сообщала ему в письмах мать.
Вошла тетушка и с нею две девушки, как две капли воды похожие на Анфису. «Племянницы,— мелькнула у Павла Георгиевича догадка.— Вот как, не узнаю не только товарищей детства, но и свою родню…»
И — тут же нашел оправдание (в последнее время у него уже стало привычкой— всему находить оправдание, объяснение…): «Да ведь — в кои-то веки их видел… Не мудрено и забыть…» С вошедшими была и Анна Ильинична.
Павел Георгиевич смотрел на мать. Порывисто наклонился над нею и поцеловал ее холодный морщинистый лоб. «Мамка моя, мамка…» Выпрямился. Не слышал, как сразу всхлипнули женщины, как прижалась к нему, опершись на локоть, Аня… Он все смотрел и смотрел на мать, забыв о том, что его ждут, забыв обо всем…
А она, успокоившаяся навсегда, сейчас как бы открывала ему ту великую истину, которую так часто забывают живущие.