Вот, значит, какая со мною приключилась штуковина. Вроде все я имею, квартиру свою новую, только что полученную отдраил, привел в полную норму. А у самого внутри — наподобие как скребет и ноет. «Что такое? —думаю. — Почему скребет и ноет-то?»
Тут еще чего — денег нет, кончились. Надо, про себя кумекаю, занимать, куда денешься. Жена молчит. Чую, гнет в мыслях так: глава, дескать, ты, вот ты и думай.
А у меня в груди плохо до невероятности. И тут внезапно понимаю: это от затирания и замыкания жизни. Курсируешь одним путем — работа, дом, магазин, опять дом, опять работа. Ну оно и заскребло, заныло.
И вдруг решаю: надо собрать стол. Просто сготовить чего-либо вкусненького, чаю хорошего заварить, купить большой и красивый торт. Торт обязательно купить. И сесть семьей, обсудить. А то уж становится окончательно невмоготу.
Немедленно подхожу к супружнице Надежде. Собрал в кулак шкуру на своей груди вместе с рубахой и говорю:
— Сил, Надежда, никаких нету. Скребет вот здесь и ноет. Ты уж пойми.
Она и отвечает:
— Прекрасно понимаю. Дерьмо в тебе кипит. Сына после армии обули, одели, а ты весь изошел. Не по-твоему, вишь, сделали. Давно замечаю.
У меня аж челюсть отвалилась. Я ей хочу большое жизненное дело разъяснить, открыться душой, а она вон о чем.
— Да при чем тут сын? — объясняю. — Плохо мне, Надежда. Понимаешь ли, коверкает аж всего от тоски. Давай сделаем человеческое отвлечение.
— Чего-о? —у нее тоже в свой черед губа отвисла и глаза округлились вроде стеклянных, которые у кукол бывают. — Какое еще такое отвлечение?
— Обыкновенное отвлечение, — говорю. — Отвлечемся от затирания жизни, от круговой нашей суеты. Упахались ведь вконец. Вон глаза-то у тебя аж наружу вылезли, ты уж и понимать-то все на свете прекратила.
Как она зашкворчит!
— На свои-то глаза вперед посмотри! — тыкает мне. — У самого-то бельма, как у окуня!
— Правильно, — отвечаю спокойно. — Полностью согласен с тобой. Вот и давай сделаем отвлечение.
— Да о чем ты мелешь-то? — щетинится Надежда. —Что за отвлечение-то тебе втемяшилось? Или уж с катушек соскочил?
— Пока не соскочил, — объясняю терпеливо. — Хоть и легко соскочить в подобной ситуации, но пока мыслю нормально. Соберем по-праздничному стол. Ну не полностью по-праздничному, а культурно — накроем белую скатерть, салатик сгоношим, поставим чай. Торт купим. И посидим все вместе. Поговорим по-людски, обдумаем, почему оно нас так… Главное — купить торт.
Вдумчиво ей объясняю, сознательно. Да где тут! Надежда аж взлетела.
— Во-во, — щекой издевательски двигает. — Стол ему собрать по праздничному!
— Надь, — говорю прицельно,— ведь плохо в груди-то. Ну давай торт возьмем. Приготовим, сядем по-людски. Есть что сказать. Я же зря никогда ничего не прошу. Пойми уж.
А она ртом фыркнула:
— Привет! Опять то же самое! Ну где деньги-то? Вырожу я их тебе, что ли? Да если б деньги можно было рожать, я б от тебя из постели не вылезала.
— Ну где я тебе возьму денег на твой торт? — остывать, замечаю, начала, усекла, что пересолила.— Были б деньги — конечно, сели бы, чего там.
Успокаиваюсь потихоньку и я.
Я же говорю, давай соберем стол, сядем по-душевному… Жизнь настраивать нужно спокойно. Чего гнуть-то, перегибать? Ступай возьми у соседей пятерку на торт…
— Да пошел ты…— и опять глаза у Надежды от вредности покруглели. — Ступай да возьми сам.
— Ладно, — отвечаю уже тихо и мирно.— Значит, союзников нету. Значит, придется в одиночку, а вас на прицепе сзади тащить.
И совсем я успокоился, потому, что вспомнил: на сберкнижке моей, с которой снимали деньги для новой квартиры и для покупки сыновьих тряпок, числится чуток. Оставили, чтоб счет не ликвидировать полностью. Вот и решена, думаю, проблема.
А сберкасса рядом, и работает она в нынешний субботний день. Две остановки на троллейбусе. И магазины, кондитерский и овощной, неподалеку. Сниму хрен с ним, со счетом, куплю торт, в овощном там чего-либо для салата возьму.
Сам приготовлю все, соберу на стол и скажу: садитесь, голуби мои, открою я вам секрет нашего нервного и хитро затертого жизнью существования.
Взял потихоньку сберкнижечку, оделся — вроде бы решил прогуляться, успокоить душевную встряску. Вышел, сажусь в троллейбус. А тут —на тебе! Концерт с прибаутками. И устраивает его какой-то сопляк под градусом. Возраст, как у моего, но пониже паренек, так — вялая сосиска.
Градус в нем приличный. Елозит туда-сюда, нервирует пассажиров, женщину одну старую матерно обругал. Короче, чувствует себя в этом троллейбусе полнейшим хозяином. И, гляжу, молчат все глухо.
Сидят здоровые мужики и молчат. Рядом с пьяным шпендриком занимает место плечистый такой, с бородкой. И отворачивается, прячет свое интеллигентное лицо, словно его не касается.
В груди у меня нытье и скрябанье, да еще, чую, зло начинает душу расширять. Довел сопляк всех, а народ молчит и боится. Чудной народ. Чего там бояться-то? Сопли одни. Столько людей, а никто осадить не желает.
Вот, значит, стоял я, стоял на задней площадке— и думаю: надо ведь гаденыша из транспорта-то выкинуть. Надоел же, а народ-то безмолвствует, как сказал один писатель. Прохожу в середку троллейбуса к этому сопляку, стучу его легонько по плечу и говорю спокойно:
— Слушай, ты. Умей себя вести. А то наживешь сплошную беду. Ну чего лезешь-то ко всем? Нахлебался, бывает. Но, раз уж такое дело, сядь и сиди внимательно, жди свою остановку.
Может, прикидываю, поймет и корячиться перестанет. Не понял. Оборачивается — глаза мутные и противные, аж плюнуть в них охота. И вдруг хватает меня за куртку, начинает ее выворачивать.
— Смелый, — говорит,—нарисовался?
Я руку его тихонько этак, двумя пальцами от куртки отщепил и отвечаю без нервов:
— Про смелость, зелень ты моя морщеная, ничего не скажу, но таких, вроде тебя-то, троих-четверых наглухо успокою, если, конечно, образуется сплошная необходимость. Поскольку сам я не хам и в людях никогда хамства не уважаю.
Все смотрят, глаза у всех стоят. И опять молчат, наблюдательно безмолвствуют. Ждут, чего здесь образуется. А шпендрик ощерился и снова меня за куртку:
— Ну, милый мой, — грозит, — сейчас выйдем. Желаешь? Посмотрим, какой ты у нас смелый.
— Желаю, — говорю. — Как же мне не желать, если моя остановка?
Он чего-то застопорился. Пойдет, думаю, или нет? Троллейбус останавливается, а сопляк идти уж вроде и расхотел. Ему, видать, среди подобного народа сподручней. Но я попутно зацепил его за шкирку и выскочил с ним наружу совсем злой.
И почему-то долго кумекать не стал, приспособил паршивого шкета поудобней и так вмазал, что он, милок, полетел прямой наводкой в овражек, который напротив сберкассы. Не скажу точно, но метров десять до болотины было.
Слышу, хлюпнулся там героический молокосос, и все стихло. Жду. Зло-то еще кипит. Потом соображаю: надо глянуть, кабы чего… Подхожу, а он лежит в низине скукожившись. Вроде как обстрел пережидает. Полеживает, не встает. Пришлось спускаться.
Схватил я шпендрика за загривок, выволок, поставил. Стоит. Плоховато, но стоит. Мордочка в соплях, сам в грязи кругом.
— Вот зачем, — спрашиваю, — ты так делаешь? Нарвался — и получилась полная хреновина. Пора уж понимать в твоем возрасте, что всегда легко нарваться. Я же предупреждал.
А он:
— Пусти, дядя, больше не буду. Отпусти, не бей.
От те и весь герой.
— Да иди, — говорю. — И от одного-то тычка недели две теперь не оклемаешься. Направляйся домой, не держу я тебя. Только думай наперед башкой-то.
— Буду, дядя, думать. Буду…— хнычет.
Направил его, смотрю, заковылял малый, потащился потихоньку. И вдруг, понимаешь ли, браток, моментально ушла куда-то вся моя последняя злость, улетучилась.
Ну ладно, решаю себе, выходит, посидеть нам всем за добрым столом сам бог велел — пора выправлять искривления и вырываться за пределы замыкания. Утешаю, понимаешь ли, себя, что мероприятие-то задумал верное. Повернулся и пошел в сберкассу. Сунулся там к окошку и говорю девушке:
— Мне вот пятерку надо снять.
Ну, выдали мне несчастную пятерку, и сразу я — в магазины. И, скажу тебе, отличный купил торт. Пышный, высокий, с красивыми цветами. В овощном редиски, огурчика взял.
Возвратился спокойно домой. Надежда, замечаю, на меня — сплошной ноль внимания. Ничего, решаю мысленно, сейчас вот приготовлю старательно на стол, постелю скатерть, и ты враз оттаешь, расплывешься, куда чего денется.
Занялся. Сварганил вкуснейший салат. Сготовить по-настоящему — это я умею. Чай заварил индийский — хранилась у нас для праздников одна пачечка со слоником — и начинаю оформлять стол. Выдвинул его в большой комнате на середку, скатерть достал, постелил, и торт — в самый центр. Сервиз из серванта вынул, расставил. Красота, скажу тебе, получилась. И настроение, чую, полегоньку идет на повышение. Только Надежда, гляжу, все никак от вредности не отвлекается. Пройдет мимо вроде за делом каким-то и обязательно фыркнет этак с усмешкой. Гляжу, удивляюсь.
И как раз в этот момент вваливается сын Володька, нагулялся по своим ребятам и девкам. Я обрадовался, в самый удобный момент сынок пришел. Уж чего-то даже и волнуюсь душой-то.
— Ну, — говорю с веселой улыбкой, — прошу всех за стол, дорогие мои и разлюбезные. Сядем рядком да поговорим ладком.
А они уставились, словно на папуаса, и — ни слова. Потом Володька бровь наморщил и отвечает лениво:
— Я, батя, чего-то это… Не хочу есть. Сыт. У ребят там ели.
Обалдел я, прямо скажу. Но еще не совсем. Пока только малость ковырнуло.
Что ты, сынок, крепко сытый, — говорю, — это я сознаю. Но с родителями хоть раз посидеть по-людски — дело святое. У нас намечается не простое сидение к тому же, а надо нам обсудить неотложные жизненные вещи.
И моментально вклинилась между нами Надежда.
— Ты, — смотрит на меня с проколом, — денежки-то на торт где взял, барин наш праздничный?
Кренделя, думаю, крутить ни к чему, не стал я врать-увертываться. Стою у накрытого и оборудованного красивого стола и сообщаю ей с полной душевностью и выдержкой, даже с простецкой улыбкой:
— Снял я, Надежда, с нашей сберкнижки последнюю пятерку. Хрен с ней. Чего ее там консервировать? Семейная гордость дороже. Посидим как люди — с настоящим тортом. Мы же не какие-нибудь зеленые букашки…
И Надежду мою сорвало с цепей враз, словно могучим ураганом.
— Во, барин-то наш мильенный! — кивает сыну. — Хлеб не на что покупать, а он снимает с книжки последнюю пятерку! Ему ублажить себя надо. Хорош гусь!
— Да какие упреки…— пытаюсь затормозить.
Но тормозить поздно — разогналась.
— Настряпал, — фырчит,— разложил тут! — И ноет и скребет в благородной барской утробе против семейных покупок!
Понесла, понесла и понесла. Уж не барин муж у нее, а дубина и мякина. Осталось только услыхать, что я полная скотина.
Но слух у меня вдруг пропал. Чую, где скребло и ныло-то, горячим залило, аж опалило. Все, думаю, дрянь дело, прорвалось. И возникло во мне это… Гнев. Не злость, не бешенство, а как выражаются по-крупному в литературе — справедливый и честный гнев.
И уж не помню, каким образом подхватил я со стола торт с большими красивыми цветами, но прямо целым этим тортом заткнул одним махом все, чем глядела Надежда, чем кричала свои мусорные слова. Все залепил враз.
Ну а дальше… Чего тут, браток, разъяснять? Живу — сам видишь вот — не в новой своей квартире, а в строительном вагончике. Ночью я здесь вроде сторожа, а днем — монтажник. Замкнуло, выходит, и затерло еще глубже. Но ты не думай, что я сдался. Не-е… Сдаваться — это не по мне. Просто пока размышляю.
Хреново, но это ладно. Все равно, чую нутром, прибежит Надежда звать обратно. Куда они денутся без моих рук и без моей зарплаты? Прибежит, ясное дело.