Отвоевав, он не нашел жены, куда-то уехала с кем-то, забрав все, что можно было увезти, и продав все, что можно было продать. Опустевшую комнату, конечно, заняли, и пришлось ему жить в общежитии.
Поначалу еще пытался как-то наладить свою неуютную жизнь: приоделся, завелись кое-какие вещи, но все чаще одолевала пустота, и он стал выпивать. И наступил такой день, когда его уволили с работы и выписали из общежития.
Правда он тут же устроился на другой завод и перебрался в другое общежитие, но и там проработал недолго — до первой получки, и опять был уволен. К тому времени, как встретиться с Елизаветой Николаевной, он совсем уже дошел до жалкой жизни.
Целыми днями высиживал в маленьком сквере в надежде на какой-нибудь случай, который сведет его с таким же, как он, бедолагой, но только в отличие от него тот будет при деньжатах и угостит его.
В один из таких нерадостных дней к нему подошла незнакомая женщина. Села рядом и стала молча глядеть на него. Была она в платке, в плюшевой черной жакетке, круглолицая, баба бабой, и он, взглянув на нее, отодвинулся, занятый совсем другими заботами.
— Смотрю на вас и не могу понять: до пенсии лет еще, наверно, двадцать, так что не пенсионер, а целыми днями сидите,— сказала она.
— Ну и что?
— Да вот интересно, на что же живете.
— А вам чего?
— Я хожу каждый день с работы через этот садик и каждый раз вижу вас. И все вы одни…
— А мне никого и не надо.
— Это верно, если кто сильно обидит. Бывает так.
— А вас что, тоже обидели?
— Я войной обижена. Мужа у меня убили там.
— Не одна вы такая.
— Это верно…
— А у меня моя, куда-то умотала с другим. А в письмах писала «жду, жду». Но и то ладно, хоть в войну не сбежала. Было о ком мечтать. — Он замолчал.
— Ну а дальше?
— А чего дальше? Дальше ничего не было.
— Невеселая у вас линия.
— Уж какое веселье…
Они еще немного поговорили, и женщина ушла. Но на другой день снова села рядом.
— Холодно сегодня.
— Да.
— Ждете кого-нибудь?
— Некого мне ждать…
— Знаете что, идемте ко мне.
— Я приглашаю. А уж вы не отказывайтесь, не обижайте меня.
Жила она на Кировском проспекте, в коммунальной квартире, занимая небольшую комнату, заставленную всякими необходимыми вещами.
— Садитесь, как вас, извините, не знаю? Не спросила пораньше-то,— накрывая стол простенькой скатертью, сказала женщина.— Меня Елизаветой Николаевной.
— Василий Николаевич.
— Значит, отцы у нас Николаи. Чего ж они, Николаи, таких незадачливых нас на свет выпустили?
— Это от них не зависело. Такая уж невеселая у нас с вами линия, как вы говорите.
— Это верно. А что, правда, будто можно по линиям на руке всю жизнь человека рассказать и предсказать?
— Говорят, есть такие умельцы. Только ни к чему это. И без них все ясно.
— Ну нет, не скажите, много еще неясного в нашей жизни, хоть вас или меня взять. Никто ничего не знает, что ожидает его. Может, такая радость, какая и во сне не привидится.— Разговаривая, она расставила тарелки с закуской, попросила своего гостя открыть бутылку и, когда он открыл, перелила водку в графин.— Так поприличнее будет. А то, кто придет, подумают про нас: пьяницы сидят, прямо из бутылки хлещут.
— Во мне бы не ошиблись.
— Ну это вы зря! Не надо так на себя… Вы еще молодой, у вас все впереди…
И только тут он попристальнее всмотрелся в ее лицо и увидал, что и она молода, в таких же, как и он, годах, а теперь, без платка, и миловидна, с короткой прической, с тонкой шеей и небольшими, но удивительно ясными глазами.
— Ну вот, давайте и выпьем, — сказала она и протянула к нему свою рюмку, чтобы он с нею чокнулся, и он чокнулся. После чего выпили.
— А вы чего же не закусываете? — спросила она, подвигая к нему селедку.
— Спасибо, не хочу, — приложив руку к груди, поблагодарил Василий Николаевич, и на самом деле не испытывая голода, хотя давно уже сытно не ел. Зато с жадным нетерпением стал ждать той минуты, когда хозяйка снова наполнит рюмки. И когда наполнила, то с еще большей охотой выпил. И опять не закусил.
— Да что же вы, Василий Николаевич, и не притронетесь ни к чему? Так нельзя, ну-ка возьмите селедочки…
И он, чтобы не обидеть ее, съел кусок селедки.
— А теперь колбаски.
Съел и колбаски, не догадываясь о том, что Елизавета Николаевна прекрасно понимает его состояние и только делает вид, что не замечает, как он без всякого желания, вяло жует колбасу или селедку.
— А теперь попьем чайку, — предложила она.
Он хотел было попросить еще рюмку, но посчитал это неудобным и, нахмурившись, принялся за чай.
— А может, водочки желаете? — словно бы спохватившись, спросила она.
— Пойду я, — неожиданно даже для себя сказал Василий Николаевич.
— Да что уж так! — удивилась Елизавета Николаевна, — Вроде и время-то раннее. Или дела какие?
— Пойду, — упрямо повторил Василий Николаевич. — Спасибо.— И, кинув на голову кепку, вышел, полагая больше никогда не бывать в доме этой странной женщины, для чего даже перестал сидеть в скверике, перебрался к памятнику. Там еще и лучше — больше прохожих. Нет-нет да кто-нибудь и подвернется.
Она нашла его через неделю. Поняла, что избегает ее, но и виду не показала, что догадывается об этом. Просто, даже как-то по родному сказала, присаживаясь на скамейку:
— Здравствуйте, Василий Николаевич! А я уж подумала, не заболели ли. Не вижу и не вижу вас на вашем обычном месте.
Он был небрит, с подпухшими глазами, совершенно не расположенный с ней говорить, поэтому промолчал, даже не поздоровался.
— Не в духах, да?
Тогда он медленно повернулся к ней своим помятым лицом.
— Скажите, что вам за корысть ко мне приставать? Вам что, мужик нужен?
— Ну, если б мужик, то нашла бы непьющего. Нет, не это…
— А что?
— А то что жалко мне вас. Пропадаете, а с виду хороший вы человек. Потому и тянусь к вам.
Он взглянул на нее с недоброй усмешкой.
— Ну что ж, и я потянусь к вам, если будете поить. Не будете, — идите куда шли! — Сказав это, закинул ногу на ногу, принял этакий независимый вид, как человек, знающий себе цену. Ждал, что она ответит.
Елизавета Николаевна молчала долго, потом негромко сказала:
— Ладно. Идемте.
— Куда?
— Ко мне. Там теперь будете жить. Зайдем сейчас в магазин, купим водку, и будет так, как вы хотите.
Он не пошел бы, ни за что не пошел бы, но так хотелось выпить, что готов был хоть к черту на рога полезть.
Она поставила перед ним пол-литра и стопку.
— Пейте.
После пятой стопки он повеселел и хотел было уже пуститься в рассуждения, но Елизавета Николаевна сказала, что ей пора спать, чтобы поспеть вовремя на работу.
— А вы ляжете на диване.
— Ага, вы будете спать, а я буду сидеть один и пить?
— Да ведь так договорились-то? Или не так?
— Так.
— Ну вот. Я погашу на минутку свет, а как лягу, можете снова зажечь.
Через минуту она сказала: «Включайте», но он не включил. Сидел в темноте. На ощупь допил остаток в бутылке и, не раздеваясь, завалился спать.
На следующий день Елизавета Николаевна снова поставила перед ним бутылку и стопку. Он ждал этой минуты, ждал так, что ничего не шло ему на ум, но, как только услышал: «Пейте», что-то произошло, будто он себя со стороны увидал, и это ощущение вдруг показало ему, как низко он опустился.
Сидел весь день и ждал, когда принесут ему водку, чтобы тут же выжрать ее, как сделал он это вчера, и потом завалиться спать. Да что же это такое? Или уж совсем погиб?..
Он сидел, мрачно склонив голову, не зная, что же делать. И, как назло, Елизавета Николаевна молчала; если бы хоть сказала вроде того что, мол, что же вы, тогда легче было бы протянуть руку за бутылкой, но она молчала.
Пила чай, беря ложкой из вазочки варенье, так же как это когда-то делала мать. И чем больше проходило времени в таком молчании, тем все более становилось неудобным взять бутылку, и неудобно было так просто сидеть, и, когда это стало уже совсем невозможным, он поднял голову и поглядел на нее.
— Ладно, попробуем обойтись без водки. Чтоб уж до конца не омерзеть себе. — И убрал бутылку в буфет.
И там она простояла все пятнадцать лет, прожитых вместе с Елизаветой Николаевной, Лизой, Вейкой, как ее любовно прозвали соседи за то, что она после того, как он поселился у нее, стала одеваться ярко, цветасто, порой даже с лентами. И помолодела. Расцвела.
Сколько в ней было скрыто неожиданного. Она заставила так полюбить себя, что он бросил даже думать о водке. Стал совсем другим человеком. Веселым. Общительным.
И однажды было так: Нинка Белобокова, соседка, курносейка лет тридцати, куда красивее, чем его Лиза, остановила в коридоре и, лукаво смеясь своими глазищами, сказала, что если по вечерам, когда Лиза работает, ему скучно, то приходил бы к ней. Вместе поскучать.
— Приходи, а? — И привстав на цыпочки, прижала палец к его груди.
И это прикосновение, и эти слова, и глаза ее не уходили из памяти весь вечер, и на другой день на работе преследовали его, и, когда шел домой, думал о них, и все возвращался памятью к ее большим глазам, к тому, как она чуть привстала на цыпочки, чтобы удобнее ей было коснуться его груди.
И в первый же день Лизиной вечерней смены он пришел к Нинке. Она включила проигрыватель.
— Потанцуем?
Сколько лет он не танцевал? Сто? Двести? А до войны любил танцевать. В домах отдыха не было лучшего танцора, чем он. И Валька, та самая Валька, которая бросила, она и полюбила-то его на танцах. Как-то вместе они оторвали первый приз…
— Ну? — Нина стояла перед ним с приподнятой рукой, готовая положить эту руку на его плечо.
Играл джаз, негромко, вполтона, чтобы создавалась та близость, какая бывает нужна Ему и Ей. И он взял ее руку и, радуясь веселому игривому ритму, стал в такт с ней покачиваться, прижимая к себе ее всю, такую теплую и податливую.
Словно гром, раздался стук в дверь, и тут же вошла старуха соседка.
— Ой, Нинка, думала, одна ты, уж извиняй, — облив тусклым взглядом Василия Николаевича, сказала она.— А мне бы соды, чего-то изжога замучила.
— На кухне, на моей полке возьми.
Старуха ушла. Играл джаз все так же негромко, вполтона, но того настроения, которое создавало ощущение близости, уже не было. А тут еще время бежит, словно настеганное. Скоро ночь. Скоро должна прийти Лиза….
И в молчании есть свои тона и оттенки. Был выходной. Василий Николаевич сидел и молчал. И раньше бывало так — сидел и молчал. Но раньше Лиза не спрашивала, а теперь спросила:
— Почему молчишь?
— Да так, — не сразу ответил он.
— Да нет, не так…— с грустью сказала она.— А потому молчишь, что говорить со мной стало не о чем, да?
— С чего это ты взяла?
— А со всего, Вася. Я же вижу… А ты не томи себя, ты иди к ней. Иди.
— К кому?
— Да к Нинке. Теперь ты хороший, красивый, чистый. Иди, не томись. — И не было в ее голосе ни укора, ни злости, будто посылала куда на хорошее дело.
— Да ты что! — вскинулся—он, — Чего ты! Куда ты толкаешь меня?
— А никуда, сам пошел, так и иди…
Никогда еще за всю свою жизнь не было ему так стыдно, как в этот час. Он не знал, куда девать себя, не знал, как посмотреть в ее глаза. Стыд прижимал, испепелял.
— Лиза… Лиза!..— Он взял ее руки. — Второй раз ты подымаешь меня… Прости!..
Больше он никогда ей не изменял. Он понял как дорога ему Лиза, и никого на свете лучше ее нет.