В конторе рыбколхоза накурено до чада. Ваня Короткий не в духе.
— Ну, а вы-то что не едете на ближние тони? Чего ждете? Вам не заправляться, мотора не разогревать, — справился он у немолодого рыбака Степана Афонина, подпиравшего плечом косяк у двери.
— Напарника нету, — спокойно ответил Степан.
— С тобой же Васька. Где он?
— Я давно толкую: вчерась около его дома машина милицейская стояла. Долго стояла. Я два раза выходил.
— Значит, увезли твоего Ваську. Опять пошумел. Теперь срок мотнет! Давно напрашивался. Два раза штрафовали. — Ваня Короткий хлопнул ладонью по столу.— Так. Значит, ты один остался?
— Выходит,— виновато улыбнулся Степан.
— Лошадь заложил?
— Как же.
— Ну и поезжай,— Ваня повел глазами по рыбакам.— Вот хоть с Петрухой. Он сегодня из отпуска вышел.
— А что? И поеду,— нервно дернулся телом Степан и отвалился от косяка.— Готов, Петрух?
Петро Кузьмин, худой темнолицый рыбак, озадаченно повернул голову к двери, но открыть рта не успел, не дали мужики — закуражились насмешники:
— Маруська, поди, сумку с харчами не выбросила. Ведь у них как? Сначала Петро вылетает из двери, а потом уж и сумка с харчами.
— А что делать, когда кислого жена подает? — пробовал кто-то заступиться за Петра.
— Пойдем, Петруха. Со мной не пропадешь, — пожалел его взглядом Степан и, повернувшись, двинул плечом в разбухшую дверь. Когда она снова втиснулась в косяки за Петром, в конторе стало тихо.
— Ты, Иван, вроде не здешний. Вроде не наслышан ни о чем, — укорил зампреда старый рыбак.
— A-а! Разве тут все упомнишь.
Степан, выйдя из конторы, отвязал от ворот мерина, встряхнул вожжами.
— Но, Рыжий!
Мерин качнулся вперед. При выезде из города они набросали в сани дров, Степан сбегал домой за сумкой с харчами и прихватил с собой лохматого Пирата. Двинулись в путь. Вскоре сани выехали на озеро.
На дровах Петр сидел как-то неуверенно, боком, по-детски, высоко выставив худые колени. Бушлат, был для него тесноват, рукава коротки, и Петруха часто подтаскивал их к рукавицам, закрывал голые красные запястья.
«А, Петро, поди, холодно. Хоть бы сел пониже, на сено», — пожалел Степан напарника, но промолчал, вспомнив, что породило между ними глухую многолетнюю отчужденность.
Женился Степан до армии. Прожил с женой шесть месяцев, и уехал служить. А его Катерина укатила с Петром из родной слободы на Север, в Карелию. Петр приезжал оттуда в отпуск и сманил с собой молоденькую да смазливую Катерину, шибко затосковавшую без мужа.
Только совсем малость она там пробыла. Возвратился Степан со срочной, а жена дома, у его матери живет. Хотел выгнать, да повалилась Катерина муженьку в ноги, запричитала, заплакала:
— Я так ждала тебя! Еле дождалась! Прости! Закружилась головушка от Петрухиных рассказов про длинные северные рубли — вот и решилась съездить поглядеть, что к чему. Не захотела без тебя сидеть сложа руки, надумала большие деньги на сезонной работе зашибить для нашей будущей совместной жизни. И зашибла бы, коли доле пожила там, не один сезон, да больно мужики там нахальные, досаждать стали —и я уехала.
— А с Петром что у тебя было? Жила ты с ним? — сорвался с голоса Степан.
— Как ты смеешь! — говорила Катерина.— Если жила бы, к тебе не вернулась. Не такая я. Он, конечно, меня уговаривал, все такое сулил, квартиру отдельную, курорты разные. А я все три месяца в общежитии жила с девчатами. Поезжай, спроси.
Степан не поехал. Жене поверил, но не бесповоротно. Часто наваливалась на него тоска, такое отчаяние, что не знал, куда девать себя. С женой не разговаривал, сторонился. Она чувствовала себя виноватой.
— Брось дурью мучиться, Степушка. Брось, говорю.
Ничего такого, о чем ты думаешь, со мной не было и быть не могло. Плохо ты свою Катьку знаешь. Никого мне, кроме тебя, не надо. А что с места сорвалась без спросу, без твоего на это разрешения, вот за это прости. Но плохого обо мне не думай.
Захотелось дурехе людей посмотреть да себя показать. Вот и поехала. Неужели, тогда думала, здесь в слободе всю жизнь просидеть. Тебе завидовала… ты в армии всего насмотришься. А что с Петькой поехала — так одной страшно. Одной никогда б не решиться. И он со мной хорошо обходился. Только ухаживал.
Другие там были — так совсем охальники. Возненавидела после этого всех мужиков. Тебя еще крепче полюбила, дурачок мой. Ничего мне, никого мне, кроме тебя, теперь не надобно. А ты никак не понимаешь этого, — Катерина исступленно ласкалась к мужу.
Пьяный Степан срывался, кричал жене, что промеж ее и Петром все было — он в этом уверен. Катерина вскипала, с презрением щурила на мужа глаза — била по самолюбию:
— И ты живешь со мной после этого? Уверен — и живешь? Я бы на твоем месте не смогла так. И дня бы с тобой не прожила.
И Степан в момент сникал, проклинал себя за горячность. Давал себе слово никогда больше не попрекать жену: если и было что-то, теперь уж не поправишь. А Катерину он любил, жизни без нее не мыслил. Пошли у них дети, общими стали радости и беды, и обида на жену стала забываться.
А Петр помотался по белому свету да и возвратился в родительский дом. Привез жену узкоглазую, дикую. До сих пор особняком в слободе держится, ни с кем из местных баб дружбу не свела. Петра к каждой собаке ревнует, если погладит.
Все, кажется, уладилось, встало на свои места. Забылось. А народ памятлив, на язык беспощаден. В слободе все на виду да на слуху. До сих пор, коли коснется при Степане разговор о Петре, величают того крестником Степановым.
Степан на людей не в обиде: на чужой роток не накинешь платок. А доподлинного они ничего не знают. Каждому не объяснишь этого. И уж много лет было тихо, светло и спокойно на душе у Степана. А сейчас чуть-чуть заскребло.
В молчании проехали с четверть часа. Дорога забирала вправо, в угол озера, где впадали в него три реки. Впереди зажелтели гривки камышей, обозначилось русло реки.
— Давно не бывал тут, Петруха? — спросил Степан.
— Давненько,— протянул Петр.
— Вот это наши тони,— кивнул Степан на узкие щели прорубей, затянутые чистым льдом. Вокруг щелей возвышались холмики нарубленного льда.
— Айда, Петруха! Посмотрим, что нам с тобой оставили на пропитание, — Степан вскинул на плечо пешню и зашагал к неразбитым, подернутым матовым ледком полыньям.
Рыбаки склонились над бегущей в окне рекой, напрягли зрение. Надеялись приметить в упрятанной под воду крылене приятное сердцу движение. Его не было.
— И вправду, ничего не видать,— уныло протянул Степан.
И все-таки раскачал кол, к которому крепилась крылена, выдернул из ила, помотал в воде, смывая грязь, и приподнял: в трех отсеках крылены сидело с полдюжины ершей да две плотвички величиной с ладонь.
— Ладно. Что-нибудь придумаем, — жестко сказал Степан.— Не боись, Петруха, авось без ухи не останемся. Давно не баловался ей?
Они вошли в будку, и Степан взялся за свою сумку. Шаркнул «молнией», запустил руку и вытянул сеть-путанку.
— Вот она, палочка-выручалочка заветная. С самого лета не баловался. А тут, думаю, дай прихвачу. Авось сгодится. Не пропадать же нам без ухи. Верно, Петруха?
— Верно! — рассиялся Петро.
— Тогда помогай. Проберем по-быстрому, проверим, чего не хватает… Я вчера впотьмах ее на сарайке сыскал, путанку эту…
В четыре руки они быстро перебрали сеть.
— Теперь порядочек. Айда, сунем на ушицу.
Совать сеть под лед в очищенное окно. Один конец — влево, под один берег, второй конец — вправо, под другой. Минут через двадцать Петро плавно, но споро, на весь размах руки вывел сеть из-подо льда, и сразу в ней блеснул серебристо-белый слиток — крупный лещ словно сам выпрыгнул на лед. За ним второй, третий.
Петро продолжал выводить сеть мягко, без рывков, успевая вовремя перехватывать по веревке руками, и на лед смачно и тяжко шлепались крупные жирные лещи.
На сердце у рыбаков сделалось утешно. Лещей взяли десятка полтора, попались два судака.
Рыбаки теперь, когда разжились на уху с большим избытком, действовали азартно и слаженно и испытывали друг к другу невысказанную духовную близость, общность во всех помыслах и делах.
В будке Петро расшуровал печь до гуда, бока ее и железный рукав замалиновели. Поленом сбросил на пол кусок жести, прикрывавшей круглое отверстие сверху печи, и наполовину утопил в нем ведро с водой для ухи. Принялся чистить картошку.
Степан занялся рыбой. Потянулся к своей сумке.
— Луку положила мне хозяйка Медной горы? То ли луковица, то ли репка, то ль забыла, то ли любит крепко.
Голос у него вибрировал от радостного напряжения, в котором он пребывал сейчас, весь отдаваясь любимому делу — приготовлению ухи. Он и дома, при жене, варил уху сам.
Рука Степана безмятежно шарилась в сумке, пальцы привычно прощупывали знакомые мешочки с харчем. Этот с сахаром, этот с огурцами, в нем еще баночка из-под горчицы с мелкой солью.
И вдруг рука натолкнулась на нечто постороннее, не им положенное и абсолютно лишнее сейчас в сумке. Он подрагивающими пальцами судорожно прощупал целлофановый мешок, повергший его в смятение. В мешке, которого он сам не припасал, лежала загогуля дорогой копченой колбасы и бутылка водки.
Степан едва не крикнул напарнику: «Ура! Живем, Петруха!» Но вместо этого крепко, до ломоты в пальцах, сдавил проклятую посудину. Напрягся, затаился. Выходит, водку и колбасу положила ему жена. Но когда и зачем?
Он с Нового года не позволял себе, решил до мая в рот не брать. Жена этому радовалась — и на тебе, сама подсовывает. Жаром полыхнуло в лицо Степану, волнами, горячими и холодными, забродила в жилах кровь, ударило в голову: «Петруха! Вот в чем тут дело».
И, все еще не сдаваясь, не желая верить в это, рванул из сумки руку с зажатой посудиной. Да, в пакете была поллитровка водки. Эта бутылка хранилась в посудной горке на кухне. Степан в женский праздник совсем было собрался выпить, подорвал железяку, но раздумал — показал перед женой характер.
Степан едва не застонал. Задвинул руку с бутылкой в дальний угол сумки и разжал пальцы. Потные, они приклеились к целлофану, отстали не сразу. Степан выдернул руку, брезгливо потер о брюки, повернулся и, ничего не видя, шагнул из будки, завернул за угол.
Пират с радостным визгом скакнул ему на грудь, лизнул горячим языком подбородок. Степан обнял собаку, прижал к груди. Ритмично, словно заведенный, застучал по сапогам ее хвост.
— Вот так, пес-дружище, нас и предают, — шептал Степан Пирату, запустив пальцы в густую шерсть собачьего загривка и перебирая ими там.
Перед глазами вставала картина того, что произошло сегодня поутру. Вот он вбегает во двор за сумкой и собакой.
Катерина несет из сарая охапку дров, вскидывает на него грустные глаза —была у нее надежда, что без Васьки его не пошлют в сторожку.
— Едешь?
— Ага,
— С Васькой?
— Не, с Петрухой Кузьминым. Ваську забрали. Хочу Пирата с собой взять,— Степан поднялся было к крыльцу за сумкой, припасенной в сенях.
Катерина опередила его:
— Отвязывай собаку. Сумку я вынесу.
И пока он отвязывал Пирата, жена, выходило, действовала. Вбежав на кухню, метнулась к горке. Выхватила оттуда водку, нагнулась к кухонному столу, достала колбасу. Поклала все в прозрачный мешок, закрутила его и бегом в сени.
Упрятала приветный гостинчик в сумку и, как ни в чем не бывало, выскочила на крыльцо, молчком подала сумку ему, мужу. Словно она и не знала, не ведала, что творит.
Словно разуму лишилась в тот момент, забыла, что все из сумки пройдет через его, Степановы, руки. Зачем она это сделала? Неужели продолжает любить Петруху или, как сама говорила, жалеет мужика, как пожалела его давным-давно, пятнадцать лет назад?
День, так удачно налаженный, померк для Степана, превратился в пытку. Бутылка водки, подкинутая женой, все поломала и разрушила. Мигом ворохнулось в душе старое, забытое.
Ненависть к жене жгла Степана. Что она, сдурела? Надумала ублажить своего бывшего полюбовника? Знала, что Петруха с похмелья едет, вчера дрова пилил у соседей, а значит, и угощался там.
А о нем, своем мужике, не подумала того, что и он может завестись. Сегодня, как на грех, все к этому: последний день на зимней рыбалке проводят, леща вон сколько подвалило, и настроение вконец изгадилось.
Из будки послышалось:
— Степан! Иди, запускай специи! Это по твоей части. Говорят, ты мастак.
Степану показалось, что в голосе Петра нет прежней радости, вызванной удачливым ловом, поспевающей ухой.
— Неужто учуял, что у меня на сердце? — испугался он, отпихнул сомлевшую от ласки собаку и пошел в будку, тяжело переставляя ноги.
На Петруху глаз не поднял. Сразу к сумке за луком нагнулся. Запашистая уха его не радовала. Он делал все механически, без интересу. Чистил, крошил лук и не понимал, от чего на глазах слезы: то ли от луку, то ли настоящие.
Потянуло выпить перед ухой. Вспомнил про бутылку в сумке, но тут же отогнал соблазн: придется с Петькой делиться, а это значит, выйдет все по Катерининому, ее подлючья задумка исполнится. Так не пойдет, не выйдет. А Петр будто на лету словил его мысли. Берясь за деревянную облезлую ложку, поморщился и крякнул:
— Сейчас бы по маленькой пропустить. Перед ухой-то.
— Голова болит? — сухо спросил Степан.
— Есть малость, — усмехнулся Петька.
— Пройдет, не природно! — изрек Степан, твердея лицом, и почувствовал, что краснеет. Склонился ниже к ведру с ухой, сунулся в самый пар: стыдно ему стало за себя.
— Конечно, пройдет. Все проходит в жизни,— быстро согласился с ним Петр. Степан насторожился, глянул на него исподлобья.
Петька, как ни в чем не бывало, таскал из ведра уху, и с таким азартом, что Степан позавидовал. У самого интерес к ухе пропал начисто. Петр от горячего взопрел, сбросил с себя бушлат. Его фигура была юношески тонка.
Молодили и постиранная матросская суконка, и полосатый тельник, рябивший на груди под кадыком. А таких бабы любят, должны любить — заерзал на чурбаке Степан. Петруха, поди, и теперь кой-кому шарики закручивает. Неспроста его чухонка так бесится.
Степан мысленно сопоставил с Петром себя, невысокого, плотного, с лицом, тронутым морщинами, и сопоставление вышло в пользу «крестника». Острее, нестерпимее зажгло в груди.
Посмотрел, как Петр жадно, с причмокиванием высасывает судачью голову, и предложил неожиданно:
— Может, выпьем перед рыбой? У меня есть. На всякий пожарный припас.
Петруха, не отнимая ото рта судачьей головы, поднял на Степана мудрые смекалистые глаза, и в них промелькнула усмешка. Он положил судачью голову на обрывок газеты, заменявшей тарелку, отер губы.
— Не, благодарствую. Сытый не пью. На голодный желудок перед ухой — другое дело. Поздновато, Степа, раскошелился.
Петр не отводил глаз от Степана, смотрел на него исподлобья, пытливо, усмешливо, словно видел его насквозь, угадал все его мысли.
— Тогда давай чайку заварганим,— засуетился Степан, вставая.
— Погоди,— остановил его Петруха.— Чай и дома не поздно будет погонять.
Он уставился взглядом в пол, откашлялся в кулак.
— Давай уж сразу все обговорим. Нам сегодня тут ночь вдвоем коротать. Вроде как на одной койке спать придется.
Петр кивнул на общие нары, изголовьями в разные стороны, и продолжал:
— Так вот. Я понимаю, тебе нелегко быть со мной. Коснись до любого такое. Только я прямо скажу, давно собирался,— он поднял голову и словил глазами глаза Степана.— Ничего такого, о чем ты, может, когда думаешь или болтают по слободе, промеж нами с Катериной не было, как на духу тебе говорю. Чистая она у тебя баба. И честная. О тебе никогда не забывала. Ты у нее завсегда на переднем плане оставался. За это, может, я и полюбил ее тогда еще больше, по-настоящему. Да опоздал, не суждено было.
Петруха высказал самое трудное. Пот совсем одолел его. Он отполоснул от газетной скатерти добрый лоскут и промокнул им лоб и лицо. Газета сразу намокла и потемнела. Петр смял ее и швырнул к печке. Посмотрел на смущенного Степана и усмехнулся.
— Да у тебя баба—во! —Петр поставил торчком большой палец и вознес руку к Степанову лицу. Палец был загнутый, черный, с расщепленным ногтем.
«Таким пальцем только клопов давить», — отвернулся Степан, вконец посрамленный и счастливый. Он резко поднялся и выволок из-под нар сеть.
— Я думаю, ее надо сейчас поставить. Пока лещ здесь ходит. А то уйдет в другое место.
— Куда рыбку-то будем девать, Степушка? — прищурился на него Петруха.
— А рыбку вот куда будем девать,— почесал затылок Степан.— Завтра сюда трактор придет за будками. Весь колхоз нагрянет в гости. Вот мы для людей и постараемся, ушицей попотчуем. Напоследок-то, с закрытием сезона, так сказать. Отпразднуем это дело.