Дверь открылась неожиданно. Пригнувшись, чтобы не удариться о притолоку, вошел молодой раздобревший мужчина.
Старушка вгляделась, испуганно вскрикнула, бросилась навстречу и, ослабнув, повисла у него на руках.
Он прикоснулся губами к ее белой голове, сказал добродушно:
— Опять горе — сын приехал.
Мать плакала, беспомощно размазывая по лицу слезы. Потом застеснялась своей слабости, слез своих и, все еще всхлипывая, нерешительно засмеялась. Подняла к сыну подслеповатые глаза и иссохшими руками ощупала лацканы его тонкого серого костюма.
— Сыночек! Нежданно-негаданно… Боже мой, думаю… Ты ли, сыночек?! — И снова заплакала.
Ему стало жаль ее, ее старости, ее одиночества, и он погладил ее по плечу.
— Ну-ну… Приехал, приехал вот.
Проходя в горницу, опять пригнулся.
Мать охнула с сожалением:
— Низко тебе! — И вдруг всполошилась: — Да что же это я?! С дороги поесть надо, а я!..
— Не надо ничего. Не надо. Я не голодный, — сказал он поспешно, потому что только-только оставил ресторан скорого поезда. Из-за этого ресторана он чуть не проскочил станцию.
Мать замахала руками,
— Да что ты! Что ты! —И забегала, засуетилась, шаркая ногами.
Он обреченно вздохнул.
Пока мать собирала на стол, раскрыл чемодан, достал со дна вязаный платок, вспомнил, как жена, провожая его в командировку, говорила: «Заедешь если на обратном пути, отдай. Все равно не ношу — цвет мышиный какой-то». Подумал с досадой: «Можно бы специально купить что-нибудь. Эх, эгоисты мы. Все мы эгоисты».
Он вынес, накинул на плечи матери шаль.
Мать прижалась к нему — маленькая, сухонькая.
— Спасибо, сыночек! — Смахнула счастливую слезу, подняла к нему лицо с мокрыми следами в морщинах.—. И подарков не надо — приезжал бы почаще! — Почему-то испуганно мигала, будто догадывалась, что он заглянул к ней так, проездом. — Писем и то жду-жду, а тут!.. А годы-то мои какие — думала, не свидимся больше.
«Эх, эгоисты мы», — опять огорчился он и спросил:
— Хозяйство как? Дом?
— Ничего, — сказала мать, — уж какое хозяйство тут… Крыша вот только прохудилась маленько.
«Эх, — подумал он, — давно ведь денег послать собирался, да не получалось все. То праздник, то так гости, то на сберкнижку положить надо — отпуск не хуже людей провести хочется. А тут еще кинокамеру эту купить вздумал — бачки, химикаты, пленка…»
Вспомнил про новенькую «Ладу», припрятанную в чемодане, и как будет проявлять, а потом прокручивать отснятую в командировке пленку, почувствовал нетерпеливый зуд в пальцах, и сразу представил себе свою удобную квартиру с ванной, с горячей водой, с только что оборудованной проявочной лабораторией в кладовой, и от удовольствия покашлял.
— Ну, садись, садись, — сказала мать. — Проголодался, чай, с дороги-то, Яишенки отведай—с мукой, как ты и любил…
Есть ему не хотелось, но он сел. Мать вплотную пододвинула к нему черную сковороду с желтой яичницей и хлеб крупными ломтями. Он увидел около корки непропеченное тесто, подумал, что хлеб выпекать здесь так и не научились, и ему снова стало жаль мать, с этим ее полусырым хлебом, с этим ее жалким угощением, и он снова вспомнил о своем городе, о жене, о ее умении накрывать стол.
— Я все хочу спросить — и боюсь, — сказала мать и выждала, будто надеялась, что и без вопроса он поймет ее, и ответит, — и успокоит, но он молчал, и она высказала тревожившую ее мысль: На.долго ли?
— Побуду…
— Да-да, — заспешила мать, как бы оправдываясь за свою навязчивость. — Уж ты сам знаешь… Уж нельзя так нельзя, уж ты сам знаешь… — И сбилась, замолчала.
Помедлив, повздыхав незаметно, стала рассказывать об общих, как она думала, знакомых, кто на кого выучился, кто с кем переженился, кто помер.
Имена лишь смутно напоминали ему что-то. Детство в деревне казалось таким далеким и нереальным, а односельчан он так прочно перезабыл, что слушал мать плохо. Она заметила это.
— Надоела я тебе.
— Да нет, ничего, — сказал он. Но она поняла его. Помолчав, спросила:
— А ты как?
— Хорошо.
— А жена? Аня?
— Тоже хорошо. — Вспомнив о жене, он заулыбался.
— Приехали бы вместе. Не видела я невестушку-то.
— А карточка?—-спросил он, все еще улыбаясь. — Высылали мы.
— Мала. А я уж слепа стала.
— Есть и побольше. — Он достал из пиджака открытку— портрет жены в профиль с ярким боковым светом. На плече кисть руки с массивным перстнем.
— Не вижу вот. — Мать дотянулась до подоконника, взяла замусоленный футляр, нацепила очки с перевязанной дужкой. Рассматривала фотографию долго.
— Красивая.
Сын молчал. Улыбался.
— Пальцы тонюсенькие… Ногти затачивает?
— Маникюр.
— Губы красит?
— Красит.
— Белье небось не стирает?
— В прачечную отдаем.
— Вон как… Наряды любит?
— Любит. — Он с удовольствием вспомнил жену: и то, что она всем нравится, и ее запах, и ее руки — нежные, ласковые. А мать долго и скорбно молчала. Потом поднялась.
— Ладно, сыночек… Отдохни. Постелю в горнице.
— Не надо, —сказал он. — Пройдусь лучше. Схожу на озеро.
— Ну, сходи, коль охота. — Ссутулившаяся, отяжелевшая, с трудом передвигая ноги, она вышла вслед за ним на крыльцо и, пока он не скрылся, стояла там, ухватись за перила.
А сын ушел и сразу же настроениями, мыслями отделился от нее. Близилась осень, с деревьев падали желтые, коричневые, багряные листья, кружились в воздухе, шуршали под ногами. Пригнув лобастую голову, глядел он вниз, было ему почему-то грустно, и непонятна была ему грусть эта, и он, удивляясь самому себе, насмешливо улыбался.
У него все было хорошо. И на работе — планы его, проекты удачно осуществлялись, и дома — они любили с женой друг друга и ни в чем не испытывали недостатка; и он пытался понять причину этой внезапной, томящей грусти — и не мог.
Здесь, в деревне, все осталось таким, каким было в пору его детства, и люди здесь живут так же, как жили раньше, — просто, без всяких высоких материй.
Он бродил и насмешливо улыбался своей необычной, ничем не оправданной грусти. А когда вернулся вечером, мать сообщила, умильно глядя слезившимися глазами:
— Баньку я тебе истопила.
Это его почему-то обрадовало,
— Вот это — да! Спасибо!
— И веничек припасла.
— Спасибо!
— Бельишко-то вот, отцовское осталось.
— У меня есть. — Он достал из чемодана трусы и майку.
Мать осмотрела их, покачала головой, поджала губы.
— Прореха тут… Отцовское возьми… После переменишь, если что,..
— Ну, это можно, —сказал он добродушно,
— Ковш на полке. Поддашь пару-то.
В бане он пробыл долго. Плескал на раскаленные камни воду, с наслаждением хлестался свежим пахучим веником и, когда от жара сохло в ноздрях и перехватывало дыхание, выскакивал в предбанник, распахивал дверь в сад и, глядя на опавшие листья терновника, на затухающее небо, радовался, что воздух свеж, что сам он здоров и бодр и что все хорошо у него. Смешно ему было вспоминать грусть, какую испытывал днем.
Вернулся он раскрасневшийся, довольный, застал мать склонившейся над его бельем— она штопала; и ему сделалось еще более смешно и весело.
— Зачем?
Она всхлипнула.
— Ах, сынок! Старому своему и то… такого белья не давала я. Стыдно.
— Брось, — сказал он самодовольно. — Рваная майка… Выбрось. Новую куплю.
— Ах, сынок! В майке ли дело! Один за другого надо во как! Во как надо! — Она сложила вздрагивающие руки, сжала их и потрясла. — Во как!
— Да мы и так…— Он вспомнил, как они с женой любят друг друга, и еле сдержал улыбку. — Мы ведь,,,— И не знал, как сказать об этом матери,
Она покачала головой.
— Не знаю, сынок. Не знаю.
— Да ну же… Ну же! — сказал он сердито. — Мы ведь любим.
Мать подавила вздох и тихо, как бы про себя, стала слабо грозиться.
— Я вот вам… Я вот покажу вам!.. Я вот приеду…
— А и верно, — сказал он, — чего бы тебе не приехать? Погости. Отдохни у нас.
Он увидел, какими печальными сделались глаза матери, и спохватился.
— А может, совсем переедешь? А? — И опять спохватился, уже по другому поводу. Если бы квартира у него была трехкомнатной… О трехкомнатной он давно мечтает— чтобы кабинет дома был, чтобы и работать удобно было и гостей принимать… Конечно, ради матери…
Мать со всхлипом растроганно выдохнула:
— Что ты, сынок?! Что ты?!
От ее неверия в такую счастливую, как ему казалось, возможность, от ее внезапных слез, от этого ее вскрика; «Что ты, сынок?! Что ты?!», в котором он уловил одновременно и материнскую благодарность и отказ от его предложения, он сам ощутил вдруг сладкий ком в горле и задохнулся от нахлынувшей нежности к матери, от желания быть к ней предельно добрым, великодушным, щедрым— осчастливить ее.
Он положил на ее узловатые темные руки свою — с длинными чистыми ногтями и, соображая, что надо бы практически делать, если бы мать согласилась переезжать, стал размышлять вслух, покашливая от волнения.
— Халупу заколотим. А хочешь, продадим… Хотя, конечно, старье это… Подгнило все, покосилось… И стоит оно… Чего оно стоит? А? Ну?.. Так что? И собраться помогу, и поедем вместе, а то ведь я только два дня пробуду…
После этих слов его в матери сразу все переменилось— вдруг совсем одряхлела она, сгорбилась, сникла. Вдруг затряслись ее губы, руки.
— Что ты, сынок! Что ты! Ладно уж… Может, даст бог, свидимся. Только приезжай надольше. С Аней приезжай. А уж я… Куда же я?.. Здесь уж я… Куда же от отца-то? Здесь он… Здесь доживать буду.
Спустя два дня она провожала его до станции. Шла впереди. Переваливалась с боку на бок, шаркала ногами и по-детски криво ставила стоптанные каблуки. Прощаясь, проговорила только:
— Смотрите, дети! Один одного берегите…
Приникла к нему, и он ощутил, как она опять тяжело ослабла в его руках, и опять сжалось у него сердце, и опять с досадой припомнил он, как долго не помогал матери.
Тут совсем уж было собрался послать ей денег, да командировка эта… В командировке, правда, оплачивается все, но ведь едешь в командировку, как в отпуск, хочется отвлечься от всех забот, ни о чем не думать — обеды, ужины в ресторане, новые театры…
Ну, ничего, решил он, вернусь вот и сразу вышлю ей денег. Обязательно вышлю. Крыша вот прохудилась.
Когда поезд тронулся, он еще некоторое время видел одинокую фигуру матери, видел, как она нерешительно махала рукой и как ветер трепал ее мешковатое, в горошину платье.
Набежали деревья, заслонили ее, а он представлял еще себе, как она одиноко бредет через поле в опустевший без него дом, как по-детски криво ставит стоптанные каблуки.
Вывернулось озеро. Пошел дождь — редкие крупные капли падали в воду весомо, и он залюбовался озером: на темно-свинцовом глянце прыгали оловянные столбики.
— Грибной, — сказал кто-то.
Он засмеялся: у него было еще в запасе два свободных дня, в которые он собирался выбраться с женой в лес.