Ночью шел дождь. Саша подолгу не засыпал. И он пожалел, что приехал на дачу. Он плохо спал на полу под стареньким и коротким одеяльцем, не отдохнул за ночь, намял себе поясницу и завидовал теперь жене, которая спала на раскладушке. Она лежала на правом боку, уткнувшись щекой и носом в подушку.
А тесть уже поднялся, и слышен был нездоровый, хрипловатый его басок с одышкой, неразборчивые какие-то пересуды с Еленой Петровной, шаги, от которых трясся хлипкий пол.
Саша приподнялся на локте и со странной обидой почувствовал вдруг, что день будет вконец испорчен, если он сейчас же, сию минуту не прогонит Инку с раскладушки на свой сенничок, а сам не полежит хотя бы четверть часика на ее парусиновом ложе.
Он разбудил ее, а она, проснувшись, счастливо зажмурилась, как-будто светило солнце, подобрала ноги, потянула на себя одеяло, которое сорвал с нее муж, засмеялась, а потом, шутейно обидевшись, спрыгнула с раскладушки, улеглась калачиком на сенничке и ничего не хотела слышать.
— Ну и как хочешь,— сказал ей Саша.— Сейчас поваляюсь, а потом соберусь — и в Москву…
— А в Москве-то чего? — откликнулась Инка.
— Ну мало ли… А тут без сапог лучше не выходи. Как еще до станции добредем? О-хо-хо! Здесь бы кирпичный завод построить, а не садовые участки.
— А озеро? — спросила Инка.
— А что озеро?
Саша отдыхал, растянувшись на теплой, согретой женой, душистой постели, и теперь, уловив в ее вопросе жалостливое какое-то отчаяние, скосившись на нее, свернувшуюся под рваненьким одеялом, почувствовал себя чуть-чуть виноватым и жестоким.
Он знал, что ей всегда хотелось, чтоб он покрепче сдружился с ее отцом и почаще бывал на участке.
— Озеро,— сказал он,— хорошее, конечно. А что толку, если купаться нельзя.
В прошлое воскресенье они ездили на прогулочном теплоходе по каналу до Березовой рощи. Там хоть что-то все время менялось. А здесь грядки клубники, зеленый крыжовник, неокрепшие яблоньки и курятник, который и тесть, и Елена Петровна, и Инка называли дачей.
Инка повернулась к нему и, приподнявшись, спросила громким упрекающим шепотом:
— Неужели не можешь понять? Вся его жизнь на колесах. А теперь он влюблен в участок, в домишко, в эту терраску, в кустик пионов или клубники. А ты пижон! Ты свои двадцать шесть лет просидел на месте. Нет, ты ужасный бываешь! И если не хочешь поссориться, сейчас же замолчи.
Саша понял, что Инка заранее защищала отца, и улыбнулся.
— Вот у нас будет ребенок,— сказал он,— и мы пропали. Мы с тобой не так мечтаем о ребенке, как твои папа с мамой. Они его заберут к себе «на дачу», а я, подчиняясь, так сказать, отцовскому чувству, должен буду купить вторую раскладушку, и, ничего не поделаешь, придется копать грядки. Почему ты решила, что не понимаю? Я просто не пойму, зачем нужно вкладывать столько сил, энергии и денег в это прогорающее предприятие. На те деньги, которые мы сюда вложили, можно было купить… Ну добавить немножко, и можно было бы купить машину. А ты помнишь Пополту? Четыре часа езды на легковой. А мы бросили якорь в этой кислой глине, покупаем навоз в соседней деревеньке, торгуемся, рядимся: почем куриный, почем коровий? Ничего себе любовь!
— Замолчи, папа идет! — шепнула Инка, и, когда отец ее, постучавшись, отворил дверь, она запрокинула голову, встречая его улыбкой, и сказала радостно: — Папочка, доброе утро. А Саша меня прогнал.
Подполковник в отставке Сергей Иванович Драгин, грузный мужчина, мутным блеском прокуренных глаз невидяще ощупал зятя, лежащего на раскладушке, хохотнул с хрипотцой и сказал:
— А ты его прогони. Твой должен быть верх.
— Уж ладно,— сказала Инка,— сенничок-то короток ему.
— А пусть пойдет да накосит себе травы. Ну вставайте. Мать кашу на стол поставила.
Он скомандовал «подъем!», хохотнул и ушел.
— Неужели есть и коса? — спросил Саша и присвистнул.
— Ты бы спросил, чего у него нет.
— Нет, Инок,— взмолился Саша,— нет, милая, меня всегда удивляет любовь к земле, не вообще к земле, а вот к клочку земли, «своей» земли. В нашей семье это, кажется, угасло. Я не лентяй, ты знаешь, мама всю жизнь простучала на машинке. Ты ведь знаешь,— говорил Саша, разглядывая Инку и любуясь ею.— А к земле — хоть ты убей. Тут что-то другое!
Инка надела выцветший, бледненький какой-то сарафан и молча искала поясок. Она стояла на полу босая, а Саша смотрел на ее ступни, на ее розовые пятки, и ему казалось, что он понял вдруг что-то очень важное и необходимое в жизни, понял, что память предков, привычки предков, сила этих привычек неистребимы.
Елена Петровна столовой ложкой раскладывала по тарелкам жидкую манную кашу, а Инка чайной ложечкой в каждую из них опускала сливочное масло. Саша докуривал, и масло у него растаяло: прозрачно желтело в углублении.
— С детства не люблю,— сказал он, давя в консервной банке окурок.
Елена Петровна была в халате, и волосы ее были накручены на бигуди.
— Тут тебе не Москва,— сказала она. — Ешь, пока горячая. А разносолов на керосинке не приготовишь. Хочешь, посахари, как все люди.
Но Саша взял солонку и долго со злостью выбивал оттуда отсыревшую за ночь соль. За столом напряженно молчали.
— Поем,— сказал Сергей Иванович, сгоняя хмурость,— попью чайку и сбегаю в магазин.
— Хлеба надо купить,— сказала ему жена.— И масло кончается.
— Стало быть, две очереди?
— Ну, а что же делать? Вон позови Сашу. А мы тут с Инкой обед сготовим. Скоро опять за картошкой в деревню, кончается.
Саше стало совсем плохо, когда он услышал, что придется идти в магазин и выстаивать очередь.
— Картошка через месячишко своя будет,— сказал Сергей Иванович, выскабливая пластмассовую тарелочку. Он, казалось, был доволен и счастлив. Инка тоже была довольна.
— Мужчины, пойдут добывать пищу,— сказала она,— а женщины будут поддерживать огонь в очаге.
— И жарить котлеты,— сказал Сергей Иванович и засмеялся.
Саша с трудом мирился с этим весельем.
— Пол-литра надо купить,— сказал он хмуро.
А тесть похохатывал и грозно откашливался.
— Решил, что я только за маслом? — спросил он.— Дудки! В такую погоду сам бог велел. А жены нам котлет нажарят, лучку с картошечкой. Пир горой и троекратное «ура!».
Они шли вдоль глухого забора по скользкой бугристой тропинке. Накрапывал дождь. Впереди шла женщина в розовом платье. Они обогнали эту женщину, скользящую по блесткой тропке вдоль забора, и Саша увидел красивое ее лицо и тихую улыбку, с которой она пропустила их вперед.
Саша торопился за тестем, который, не разбирая дороги, не обходя землистых луж, ломился вперед, не обронив за весь путь ни слова, будто Саши и не было рядом. Но это не обижало, а лишь успокаивало.
— Ну что, Сашок,— спросил вдруг тесть,— нравится? — Он замедлил, засмеялся довольный и положил Саше руку на плечо. Саша изумленно взглянул на него, от удивления не найдя что ответить.
— Что нравится? — тихо спросил он, поглядывая на тестя, как на ненормального.
— А я, брат, лирик. Я поэт… в душе, конечно, стихов не писал. Вот скворцы у меня на участке поют. Пели, вернее, а я им подсвистывал, а сейчас птенцы. Вон, видишь, скворец полетел, нашел червяка — и к детям. А ты спрашиваешь: «что нравится».
Саша вконец растерялся и, замявшись, ответил с гримасой:
— Погода вот…
— Она сегодня такая, а завтра другая.
Выручил человек, который шел навстречу, и Саше не пришлось отвечать на вопрос тестя.Он был стар. За ним в задожденном пространстве светилось под небом озеро. Шел он оттуда. Блестело его худое, с провалившимися висками лицо, иссеченное старостью; он прищуристо улыбался.
И Сергей Иванович тоже вдруг улыбнулся. Встречный подошел и, прицеливаясь, мельком взглянув на Сашу, устало сказал Драгину:
— Иванычу,— шевельнул рукой.— За товаром? — спросил он.
— Аркадию Степановичу! — приветствовал его Драгин.— А как же! — сказал.— Зять! А вы, гляжу… Вот так штука!
В руке у старика болталась мокрая плетеная авоська, и там, в зеленой осочке, бронзовели липко чавкающие караси. Он скосился на свою ношу:
— Внучек — специалист. Не пошел, остался,— и мотнул сеткой в сторону озера.
Саша стоял рядом, чужой и незамеченный, и смотрел на озеро. Оно было близко.
— Погодка,— прокряхтел Аркадий Степанович.
— У меня,— сказал Сергей Иванович,— всю клубнику заболотило.
— Гниет? — спросил старик.
— Не без этого. Я уж и стружек подложил…
— У меня много гнилой.
— Видел я, трубы привезли. Ничего не слыхали?
— Проваляются до зимы.
— Безобразие. Третий год.
— Где три — там и четыре. С неба льет, и ладно.
— Сегодня льет, а завтра печет. Водопровод нужен, конечно.
— А ты чего не зайдешь, Иваныч?
— Затыркался.
— А чего тебе тыркаться? Плащ у тебя хороший… Где ты такой купил?
— А-а-а! Плащ действительно… Хрен с ним. Сойдет. Бывали и мы рысаками. Твоя телогрейка тоже денег стоит.
— A-а, телогреечка! Промок,— сказал старик,— Ну заходи.
— И ты не забывай.
Они разошлись. И опять было безлюдно и голо впереди. И опять Саша тащился за тестем в молчании, пытаясь мысленно взглянуть на эту случайную встречу двух людей с высоты, и видел он с этой воображаемой птичьей высоты муравьев, которые ползли куда-то по своим неведомым делам, столкнулись вдруг, пошевелили усиками и бестолково разбежались.
Ни смысла, ни логики в этой встрече и разговоре.
— Что это за старик? — спросил Саша.
— Служили когда-то. Давно,— сказал тесть.— Молодыми еще были. А он, между прочим, в Испании был. Сложная судьба. Потом в лагерях просидел. Какой он старик! Он мне ровесник. А был когда-то спортивным парнем. Он замполитом у нас был… Так вот, бывало, зимой на лыжах… Не просто на лыжах, а за лошадью, ухватится за вожжи и по реке с ветерком. А лошадь в галоп. Это не каждый захочет. Лихой был человек.
Тесть замолчал, а Саша невольно оглянулся. Но старика уже не увидел.
Все перепуталось в его сознании.
«Мне тут не жить,— думал он,— пусть как хотят».
Той же дорогой они возвращались назад. Молчали.
Драгин не понимал и осуждал своего зятя за легкомыслие. Было ему тяжело и обидно думать плохо о муже своей дочери, которого она любила. И он знал, что наступит когда-нибудь время, день и час, когда он всерьез поговорит с этим молодым человеком, поговорит по-мужски и все ему выскажет.
Скажет ему, что нельзя так жить, как он живет. Что все в этой жизни надо начинать, как он начинал. Как он! На пустом месте. Делал мосты и тянул дороги. Как он начинал. С этим садом. Было глинистое поле, а теперь сад.
Ему казалось, что тот не хочет жить и работать здесь, на его участке, только потому, что ищет легкой жизни и боится житейских тягот. Ему было очень обидно.
А Саша не понимал своего тестя. Так, не понимая друг друга и осуждая мысленно друг друга, вернулись они домой, каждый к своей жене, и сели, чужие, за общий стол, скрывая от жен свои настроения и мысли.
Сергей Иванович потный сидел в своей бессменной дачной рубашке с оторванными пуговицами. Почерневшими от работ, огрубевшими пальцами держал рюмку с дрожащей водкой.
— Ну,— говорил он, откашливаясь,— а эту выпьем за внука.
— А у нас будет дочка,— говорила Инка, смеясь без удержу.
— Нет,— говорил Сергей Иванович,— надо внука. Парня мне надо.
— Будет парень,— говорил Саша, чокаясь с тестем.
— Вот это мужской разговор.
Но оба они, Саша и Сергей Иванович, оба они за этим столом чувствовали настроение друг друга и боялись сорваться на ссору, а потому и добрыми были и снисходительными друг к другу.
В конце дня Елена Петровна уложила собранную и проветренную клубнику в маленькую корзиночку, завязала ее сверху белой тряпицей с лилово-розовыми старыми пятнами, поцеловала дочь и Сашу и проводила их до калитки.
Сергей Иванович копался на огороде. Он издалека помахал рукой, велел приезжать и, опершись на лопату, задумчиво смотрел вслед уходящим.
Кончился выходной день, кончился и дождик. Они вышли к озеру, на большую дорогу, которая вела к станции. Инка шла впереди.
— А думаешь, мне это очень нравится? — спросила она.— Ты, наверно, думаешь, что я… В общем, я, конечно, понимаю тебя.
— Ты о чем?
— Обо всем.
— Знаешь, я, откровенно, весь день только и думал об этом «обо всем» и ничего не придумал. Устал. И ничего не понял. Все это очень сложно.
— Думаешь, я защищаю и оправдываю отца? Вовсе нет. Думаешь, мне приятно смотреть на него, когда он в барахле? Мне просто стыдно за него! Плюшкин какой-то. Дикарь.
Инка всегда чутко и верно улавливала настроение мужа и теперь, возвращаясь домой, в пустую квартиру, хотела быть только с ним, хотела думать, как он. Саша сказал:
— Не так-то все просто, как ты думаешь.
— Мне почему-то страшно хочется плакать,— сказала Инка.
Саша засмеялся и сказал, как будто не услышав слова жены:
— Все-таки он странный человек. Что-то в нем есть такое, знаешь, от вечного двигателя, что ли. Он все время заставляет думать о себе, и все время я ощущаю рядом с ним какую-то стыдливость, что ль. Не знаю, как назвать. Совестливость какую-то. Вот он все время трудится, работает, старается изо всех сил, о себе забывает, а ты рядом с ним действительно как пижон. А почему пижон? Потому что мне ничего этого не надо? Я понимаю, что все то, что он делает, он делает для нас, для внука, как он говорит. А я для себя и для своего, допустим, сына хочу другой жизни. И злюсь на него, потому что он вкалывает, а я руки марать не хочу и не буду. Это ужасно противно! Когда человек вкалывает, а ты стоишь и отворачиваешься. А что делать? Я всегда мучаюсь, когда бываю здесь. Устаю. А он как муравей — таскает, таскает, копается. Труд сам по себе, процесс труда — заразительная штука. И не важно, ради чего сам процесс…
Они медленно брели по дороге. Инка обхватила его руку своими руками и прижалась к нему, словно озябла.
— И все-таки что-то в нем есть! — сказал Саша.— Его не осудишь. Он так привык. Вечные начала, вечные преодоления. Сколько нужно энергии, бог ты мой! Атомный реактор, а не человек. А меня он, наверно, записал в лодыри. И по-своему прав, черт побери!
— Сашонок,— опять сказала Инка,— а мы поедем в этом году на Пополту?
— Мне хочется на Валдай, на Селигер,
— Мне тоже,— покорно сказала Инка.
В вагоне электрички Саша сидел у окна и смотрел сквозь отражения в стекле в мелькающие потемки. А Инка, не выпуская его руки, прижалась к нему грудью, привалилась головой к плечу и, теплая, дремала.
А у Саши перед глазами все еще виделся тесть, который стоял над грядками клубники, опершись на лопату, и испытующе смотрел им вслед.