Весело мы две соседки-подружки, росли, а потом и в школу вместе бегали: четыре года на край своей деревни да шесть в село Дунинское, за пять километров от дома.
Далековато, конечно, но мы умели ногами грязь и снег месить. Правда, сердобольные родители один раз в самое глухозимье, в пору больших заносов, определили нас в интернат, но разве мы могли оставаться в нем, когда наши мальчики продолжали ходить домой.
Они вроде бы не очень на нас обращали внимание, но мы ни в чем не хотели уступать и могли уйти за ними хоть на край света.
Наши бабушки осуждающе взглядывали на нас, качали седыми головами и говорили: «Эх, и шатовки же будут, сызмальства с мальчишек глаз не сводят.» С девятого класса мы уже ходили домой из школы парами.
За мной начал ухаживать скромный, уступчивый и какой-то, можно сказать, лиричный Паша Житов, но в десятом он как-то незаметно отошел в сторону, а за мной увязался бойкий и беспокойный, но красивый Генка Лезов.
До этого он ухаживал за моей задушевной подружкой Ирой Тоскалевой, которая как бы в отместку сразу же приблизила к себе Пашку.
Нам казалось, что до настоящей любви еще далеко, а потому смена ухажеров прошла у нас без объяснений и переживаний.
Наши парни окончив десятилетку и получив в школе звание трактористов-машинистов, сразу же пошли работать в колхоз, где их давно ждали. Мы с Ирой днем работали по нарядам бригадира, по вечерам гуляли.
Не затратив ни одного дня на подготовку к экзаменам, в августе поехали сдавать в институт, обе провалились и вернулись веселые, зная, что дома огорчаться не станут, а, напротив, порадуются. И мы не ошиблись.
— Вот и хорошо, — сказали нам наши скромные родители. — Не до седых же волос учиться, надо когда-нибудь и работать. Давайте-ка в доярки.
Нашей неудачей с поступлением в институт особенно были довольны Лезов и Житов. Они пуще стали ухаживать за нами и даже заикаться о женитьбе.
Прогуливали мы парами всю осень, а в зазимье наши женихи получили повестки на призыв.
Покидать им все близкое и родное было, конечно, нелегко. Особенно нас. Они требовали верности, просили ждать их и писать им обо всем каждую неделю, а лучше всего через каждые три дня.
В нашей северной местности с незапамятных времен существует такой обычай: уходит любимый в солдаты — девушка обряжает маленькую елочку и прикрепляет ее под застрехой отцовского дома жениха.
Вот и мы с подругой приладили такие елочки, дали слово ждать возвращения своих солдат и часто писать им письма.
Проводили мы своих суженых и приступили к выполнению своих обещаний… Первое время писали часто, но все равно в ответных письмах получали упреки, что пишем редко и мало, то есть кратко. И я, исполнительная в послушная такая, изо всех сил старалась составлять длинные послания.
Таких объявленных невест, дожидающихся своих суженых, в наших местах с усмешкой зовут солдатками, а парни обходят их, считая занятыми. Редко-редко кто из парней решится отбивать невесту у солдата.
Я терпеливо несла бремя «солдатки» по девятнадцатому году, а Ирка Тоскалева взбунтовалась. Только что, говорит, из-за парты вылезла — и не смей, говорит, ни погулять, ни с интересным молодым человеком познакомиться, знай свое — сиди и пиши длинные письма, переливай в них из пустого в порожнее да мучайся каждый раз над тем, что написать.
А они там наглядятся на все, наслушаются, разовьются, выправятся в настоящих мужчин и на нас, когда вернутся, смотреть не станут. Да еще каждое воскресенье бывают с увольнительной в городе и могут завести там любимых, а мы здесь со своим жданьем и письмами все свои самые цветущие годы потеряем, засидимся и в невесты не погодимся.
Давай, говорит, из «солдаток» выйдем и станем жить и гулять, как все ни с кем не связанные девчонки!
Вскоре она оставила ферму и уехала, по ее словам, «поглядеть на жизнь». А я осталась, по выражению Ирки, «нести свой крест» и ждать, ждать..,
Но перед концом службы Генка перестал интересоваться жизнью родной стороны и заговорил в письмах о новостройках и романтике, а потом предложил уехать с ним на большое строительство, когда он отслужит.
Я согласилась.
Незадолго до демобилизации он решительно сообщил мне, что вместе с группой товарищей прямо со службы проедет на небольшую сибирскую новостройку, обживется, утвердится там и «выпишет» меня к себе.
Решительность его мне понравилась, но я потребовала, чтобы он не «выписывал» меня, поскольку я не вещь и не книга, а приезжал за мной, снимал елочку и оформлял наши отношения.
Наш обычай такой: по возвращении со службы демобилизованный достает елочку из-под застрехи и вносит ее в дом своих родителей. Есть в этом определенная символика.
Ель, вечнозеленое дерево, олицетворяет вечно и непрерывно продолжающуюся жизнь. Когда парень с девушкой водружают елочку, они как бы дают клятву верности на продолжение жизни в природе. Так вот примерно объясняют смысл этого старинного обычая наши краеведы.
В ответном письме Лезов извинился и горячо-горячо обещал приехать за мной, как только ему дадут отпуск на поездку для устройства семейных дел.
Меня это успокоило и обрадовало, и я, дурочка, похвалилась на ферме с радости-то, что скоро, как княгиня Волконская из поэмы Некрасова, поеду в Сибирь — и приблизительно в те же самые места.
И вновь потянулись дни бесконечных ожиданий. С ним творилось что-то, очевидно, неладное, он стал очень редко писать, на мои письма подолгу не отвечал, меня томила неизвестность, а потом, когда совсем смолк, в душу мою закрались страшные подозрения и тревога.
Проходили один за другим не дни и недели, а целые месяцы. Я часто вспоминала слова своей подружки и ругала себя, признаться, за то, что не последовала ее примеру.
Ребята за годы службы, конечно, сильно изменились. Павел Житов, например, вернулся уже не тем тихим и безликим пареньком, каким уехал отсюда. Он сел опять на трактор и стал активным комсомольцем.
Я присматривалась к нему и жалела, что Генка не такой честный, прямодушный и отзывчивый, как Павел. Внутренний голос все чаще и чаще подсказывал, что я напрасно ждала Лезова и писала ему письма, а то чувство, которое я принимала за любовь, все быстрее и отчетливее перерождалось в жгучую ненависть.
«Ждать нечего, — мысленно твердила я, — он не приедет, а если и приедет, то я буду только ненавидеть, презирать его и никуда с ним не поеду!»
И в те дни моих самых горестных раздумий подходит ко мне Наталья Никаноровна, пожилая доярка, наш давнишний маяк на ферме, отводит меня в сторону и с материнским участием тихо и спокойно говорит:
— Дорогая и ненаглядная моя «княгиня Волконская», когда думаешь трогаться в Сибирь?
— Какая тут, к черту, Сибирь, — с сердцем отвечаю я, — когда он ничего не пишет и сам не едет, не знаю даже, жив он там или нет!
Наталья Никаноровна выразительно посмотрела на меня и жалостливо начала:
— Ты не горюй и не жалей его, не стоит он твоего жаленья. Генка жив-живехонек, но от этого тебе мало радости. Ты наберись спокойствия, я сейчас скажу тебе, что он женился, но ты с этого не страдай: не стоит он твоего страданья, да к тому же это, может, и к лучшему.
— Тетя Ната! — еле выдавила я из себя. — Откуда это вам известно?
— Из первых рук это известие: мать Генкина письмо мне его по-суседски показывала и бранила своего Генку. В письме этом он хвалится, что женился на инженере, которая так его любит и так ревнует, что не пускает домой даже на побывку.
— А в письме насчет меня ничего нет?
— Ничего, родненькая, ни одного словечушка. Мать его ругмя ругает, а тебя так жалеет, так жалеет…
Вот это его трусливое молчание особенно возмутило и озлобило меня. Я лишилась сна, аппетита, ходила на работу, но ни с кем не разговаривала: не хотелось говорить и слышать слова сочувствия… Мать бранила меня за неумение жить и требовала, чтобы я как следует пила и ела.
— Не упускай себя, держи выше голову, — говорила она. — Ешь, а то совсем отерьхаешь и станешь журавлихой на палочных ногах. Я с тобой одна оставалась, когда ты была еще грудной, да и то так не унывала. Хоть бы парень-то был во всех смыслах, а то выбрала себе какою то пустомелю и хвастунишку… Все эти Лезовы форсуны, вертуны и хвастуны… Ты еще молодая, может, еще и найдется нам хороший человек.
В феврале, когда были подбиты все итоги года, в нашем клубе состоялся вечер животноводов. Задуман он был еще в октябре, в первых числах которого мы начали сдавать молоко сверх плана. Самодеятельность готовила специальную программу, а животноводы шили новые платья, приобретали новые сапожки и туфли.
Мне страшно не хотелось идти на этот вечер, казалось, что все станут глядеть на меня и насмешливо шептаться за моей спиной: «Смотрите, «княгиня Волконская» пришла!» — но мать накупила мне обнов и выпроводила в клуб.
Вошла я из раздевалки в зал, стою в проходе между стульями и гляжу, где и с кем лучше сесть. И тут около меня слышится чей-то осторожный и приветливый голос:
— Здравствуйте, животноводка. С праздником!
Я обернулась, подняла голову и еле произнесла от удивления и неожиданно опалившей сердце радости:
— Па-авел! И ты на этот вечер пришел?..
— А я тоже животновод — сено к фермам подвожу.
И он поспешил куда-то за сцену, а я вспомнила, как он совсем недавно мощным трактором подтянул с луга к нашей ферме целую скирду. Я все еще стояла на прежнем месте, когда он вновь появился около меня и быстро заговорил:
— Место себе никак не выберешь? Вот здесь садись! — Он усадил меня в третьем ряду и повелительно прошептал: — После концерта одна не уходи, вместе пойдем!
«Смелый какой стал, — подумалось мне, когда он ушел. — Был тихоня тихоней, стеснялся произнести пяток слов, а теперь выступает даже с докладами».
В этом концерте, посвященном животноводам, он играл в одноактной пьесе и участвовал в оркестре народных инструментов, а я любовалась им и с болью в сердце думала: «Какое же это зыбкое и непрочное чувство любовь.
И как оно постепенно и незаметно может перерождаться в ненависть. Два года я писала Генке Лезову и убеждала себя, что вроде бы люблю его, но теперь ненавижу, думать о нем не хочу, а вот на Павла не могу сейчас наглядеться».
В зале, конечно, сразу заметили, что Павел оказал мне внимание. Ко мне подсела Наталья Никаноровна, немного помолчала, потом склонилась ко мне и тихо проговорила на ухо:
— Житов лучше Лезова-то… Несравнимо! Павлуха выправился в такого парня, что просто диво одно — откуда в нем что взялось! Ты не заносись перед ним: у него, говорят, чувство к тебе есть.
Когда Павел провожал меня, я спросила, как он воспринял весть о том, что Ира Тоскалева уехала отсюда и вышла там где-то замуж.
— Никак, можно сказать, без каких-либо переживаний…
— Почему же без «каких-либо»? Перестала нравиться, что ли, когда ты служил?
— А я там все чаще и чаще стал чувствовать, говорю тебе обдуманно и прямо, что мое сердце не с ней, а с тобой.
У меня перехватило дыхание, я с трудом и еле слышно произнесла:
— Павел, так-то не шутят! Если тебе хочется шутить, то мне, признаться, не до шуток!
— И мне тоже… Я полюбил тебя еще в школе и, откровенно говоря, очень страдал, когда ты отшатнулась к Генке.
— Я- я… Да я никогда бы не отшатнулась, если бы ты не перестал ухаживать за мной!
— Я перестал потому, что ты стала ходить с Генкой…
— Я стала ходить, когда ты перестал…
И тут начались взаимные обвинения и бесконечные доказательства своей правоты. Мы припомнили каждый день, чуть ли не каждый шаг и выяснили, что ошибались, зря подозревали, а на самом-то деле любили друг друга.
И тогда мне стало так радостно и так горько, что я не могла удержать слез и разревелась. Радостно было от этого объяснения и горько от перенесенных страданий и ошибок юности.
Мы стояли где-то за деревней, свистел ветер, змеилась поземка, крепчал февральский мороз, а я колотила кулаками в плечи, грудь Павла и спрашивала, обливаясь слезами:
— Ну почему, почему ты плохо ухаживал за мной. Ну почему, почему, почему?.. Я бы не приняла столько напрасных страданий и позора, если бы ты хорошо ухаживал…
— Я виноват, конечно, — заговорил Павел, когда я замолчала, — но так случается не только с нами. Причина такой ошибки в неумении разобраться в своих первых чувствах и неопытности в отношениях…
«По-твоему, только он виноват, а ты не виновата?» — услышала я голос своей совести. Конечно, и я в чем-то виновата, но ведь сложность тут в том, что в ухаживаниях девичья роль пассивная…
Я, разумеется, могла бы воспротивиться «обмену» и пойти на разрыв с подругой, но мы в свои семнадцать лет не расстались еще, оказывается, с детством и посчитали свои увлечения игрой, но выяснилось, что играть в любовь опасно.
В тот вечер мы еще долго гуляли на улице спящей деревни.
— Снять, что ли? — спросил Павел, кивнув на избу Лезовых, на углу которой все еще торчала елочка.
Он достал ее и, зарывая в сугробе, сказал:
— Хороший это обычай, но к нам он как-то не подошел. Он, видно, только для тех, кто не обманывается в своих чувствах.